Выбрать главу

Все эти неподкупные люди понимали, что пока Петр Иванович предводительствует, пока он прочно сидит на своем месте, заправляя опекой, воинской повинностью, разными поставами, порядками, волостями, пока устраивает быт сельского духовенства и «разоряет быт крестьян», как сострил Натан Петрович, - до тех пор он изображает собою силу, под сению которой можно погреть руки и поживиться. Чем за этой силой больше собственных грехов - тем лучше! думал каждый, и все они еще крепче ухватились за Петра Ивановича и еще усерднее стали его поддерживать. Но партия «пана маршалка» стала еще сильнее, когда к ней примкнул помощник исправника Акула, покончивший с своею многолетней второстепенностью, и назначенный на важный пост градоначальника вместо уволенного Слоняева. Акула сразу поднялся на высоту своего положения: он надел новый мундир с толстыми жгутами и, сдедал Петру Ивановичу официальный визит, торжественно отрекся от своей давнишней к нему вражды. Петр Иванович пошел на встречу этим авансам и, забывая все прошлое, дружески потряс протянутую ему руку. Смотря друг на друга умильными глазами, взаимно прощая прежние обиды и недоверие, они мысленно разделили уезд пополам... В это же самое время в обществе стали носиться слухи о каких-то темных доносах.

В один «почтовый» день Зыков, отчаянно махая бумагой, прибежал к Шольцу.

- Вот, батюшка, полюбуйтесь в чем обвиняют! ведь это черт знает что! Меня-то, меня! И он стал шепотом что-то рассказывать Шольцу.

Тот засмеялся. - Что за вздор! сказал он, качая головой.

- Да я ее без свидетелей и в глаза не видал, a не то что...

- Так откуда же?

- Жаловалась, видите ли «пану маршалку», что оскорбил её честь! ха! ха! ха! - засмеялся он деланным смехом.

- Да, ведь она только этим и промышляет, - сказал Шольц.

- Ну вот подите! Кто же станет разбирать? жалуется дворянка за оскорбление её чести, «пан маршалок», её естественный покровитель, доводит до сведения, оттуда форменный запрос, - показал он на бумагу, - a что это чистейший вздор и клевета - кому какое дело?

- Да я не понимаю: к чему он это все?

- И я, батюшка не понимал, пока добрые люди не надоумили, a теперь понимаю: у этой, черт бы ее побрал! есть сестра замужем за каким-то польским паном, у пана какое-то там разверстание, - стало Лупинский нужен, понимаете? A Лупинскому нужно меня не мытьем, так катаньем - ну вот и составился комплот... Ах, подлец, подлец! - облегчил себя крепким словцом Зыков.

Вслед за грязным, бессмысленным и лживым доносом на Зыкова, явился донос на Шольца, которому ставилось в вину немецкое происхождение и сомнительность его брака; на Колобова, обвинявшегося в распущении каких-то, волнующих общество, слухов; на Комарова за противодействие и оскорбление полицейской власти; на судью Натан Петровича за какую-то игривую надпись, сделанную им на бланке и, наконец, на Орлова за «непосещение им храма Божия в торжественные дни», что, как было сказано в доносе, «возмущало патриотическое чувство русских людей». Хотя доноситель оставался в тени ж под прикрытием полнейшего incognito, но никто не сомневался в его подлинности, и все назвали Лупинского еще прежде, нежели Егора Дмитриевича Орлова конфиденциально уведомили, что это, действительно, он.

Это было до того гнусно даже и для Лупинского, что Татьяна Николаевна не в состоянии была рассердится.

- Так упасть, так упасть, - говорила она в смущенно, стыдясь своего прежнего к нему расположения.

- Да помилуйте! Ведь это только вы его вознесли, - с сердцем заметил Зыков, - a я всегда знал, что он...

Маленькое общество было смущено этим обилием доносов. Оно видело ясно, что целью всей этой подпольной интриги было отвести глаза ох настоящего, затмить, сбить с толку и, указав на зародыш будто бы вредных элементов, породить недоверие к известным людям. И действительно, как ни казались эти доносы нелепы, тут на месте, где каждый знал каждого, но сверху пошли допросы и запросы: там, откуда спрашивали, никто не знал ни «пана маршадка», ни руководивших им мотивов - видна была только его благонамеренность - и цель, хотя временно, хотя отчасти, была достигнута.

ХХIV.

Среди всех этих обстоятельств, дело об овсе приняло совершенно неожиданный оборот: та высшая военная инстанция, куда было представлено дело, по окончании следственного производства, положила следующую, по истине мудрую, резолюцию: «так как из дела невидно существенных признаков клеветы, то стихать ротмистра Зыкова по суду оправданным». Резолюция эта упала на сторонников Лупинского, как гром, и на некоторое время совершенно их обескуражила: - нет существенных признаков клеветы, прошу покорно! Да из-за чего же они все бились-то, из-за чего приняли на душу столько греха и заставили грешить других? Все эти господа были вне себя от негодования. Они кричали на всех перекрестках, что так нельзя, что закон зачем-нибудь да существует, что это не резолюция, a Бог знает что! Сам «пан маршалок», горячась, негодуя и воодушевляя потихоньку других, благодарил Создателя и Творца, что кончилось именно так... Но для него кончилось еще лучше: вслед за резолюцией по городу разнесся слух, что ротмастр Зыков переведен в Д. Это был город незначительный, тоже еврейский, но он стоял на железной дороге и был украшен каким-то историческим монументом. Зыков был в восторге, он ликовал, ему уже надоела вся эта мелкая борьба, все это беспокойство, разлад с обществом, мелкие уколы самолюбия и вся эта трата сил на ежечасные неприятности из-за дела, которое, как ему казалось, не подвигалось от этого ни на шаг. Он живо собрался в путь, распродал за бесценок все свои вещи, отправил вперед Игнатовича с серым, и ранним мартовским утром, без всяких проводов и прощаний, выехал из города. Он был в самом счастливом настроении и великодушно отказался от всякого судебного преследования «пана маршалка», как ему намеками советовал услужливый судья Иван Тихонович, предлагая себя в адвокаты. Александр Данилович чувствовал себя настоящим именинником и, вырвавшись на свободу, забыл все неприятности, стремясь навстречу новым впечатлениям. To, что оставалось позади, в далеком, глухом уезде, его уже не интересовало. Он считал свое дело конченным и на рубеже двух уездов, у пограничного столба, привстав в своей почтовой тележке, он обернулся в последний раз на однообразный пейзаж уходивших вдоль полей, болот и мелкого кустарника. Когда он сел в вагон и поезд тихо двинулся на север, ротмистр с облегчением вздохнул и, по своей привычке, перекрестился обеими руками. Все вокруг него приняло окраску его собственного настроения, он с наслаждением прислушивался к свистку паровоза, любовался вагоном, заговаривал с пассажирами, словно пробовал, не разучился ли говорить, и не пропускал ни одного буфета. Наконец, поезд остановился у станции, которая была конечной целью его путешествия; взяв в руки свой саквояж, ротмистр смешался с толпой пассажиров и навсегда исчез с горизонта нашего уезда и нашей, приходящей к концу, истории.