Выбрать главу

- Знаете, мне кажется, он не выдержит: или застрелится...

- Шольц захохотал. - не беспокойтесь - не из таковских!..

- Разве покушение разыграет, - прибавил Егор Дмитриевич.

ХХVI.

Итак мало по малу душная атмосфера уголовщины, окружавшая Петра Ивановича Лупинского, рассеялась; зловещие призраки исчезли, как исчезают в жаркий день, словно тающие, облака, и на горизонте его, отныне очищенной от многие скверны, жизни, - осталась только одна темная тучка в виде какой-то «метки», которую он никак не мог сбыть с рук. Но хотя прокурор Шольц и божился, что уж это Лупинскому даром не пройдет, но Шольц хлопотал о переводе: Шольц утомился в своей бесплодной борьбе; он был оскорблен невниманием к своим донесениям, и когда, наконец, пришло известие о назначении его куда-то членом окружного суда, Петр Иванович мог свободно вздохнуть всей грудью... Он даже мысленно перекрестился и, ощутив на ресницах слезы благодарности и умиления, усиленно заморгал, не давая себе времени расчувствоваться. В ознаменование этой радости, он сделал, по своему обыкновению, парадный вечер, убил для друзей упитанного тельца и пожимал всем руки с таким чувством и с таким видом, как будто и он сам, и все его гости - избавились от большой опасности. Он праздновал несколько дней сряду и, гуляя по городу под руку с Акулой, громко насвистывал какой-то победный марш, не боясь под таким прикрытием ни Колобова, ни Комарова и никого на свете.

Петр Иванович казался совсем довольным; но, увы, все это была одна напускная бравада; на самом же деле и наедине с самим собою, он чувствовал себя глубоко несчастным: хотя бояться ему было нечего, хотя мучительно-острое чувство страха немедленной расправы прошло, но он видел себя в положении человека, сдвинутого с места, на котором долго и упорно держался. Он еще говорил по прежнему громко, безапелляционно одобрял или порицал, но, своим безошибочным чутьем пронырливого человека, он понимал, что сходит со сцены, и что амплуа первого человека переходит отныне к другому. Этот другой еще не выяснился, не объявился; но что он где то тут, близко и только ждет случая, чтобы сесть на шею к Петру Ивановичу - это было несомненно.

«Пан маршалок» еще оставался главою своего кружка, то есть тех людей, которых он презирал в душе за их ничтожество, за их бессердечие, за их алчность к наживе, словом, за все те качества, некоторые были в нем самом; но даже и для них он потерял свое обаяние и стал совсем другим с тех пор, как с него сняли маску честного человека. Его начинали обходить и раскланивающийся с ним Акула (который вдруг оказался архиерейским племянником), потихоньку становился на первое место, выдвигаясь вперед и заслоняя собой Петра Ивановича. Нужно ли было организовать какой-нибудь комитет, устроить подписку, собрать денежную помощь, выстроить мосты или просто покрасить фонарные столбы - все это предлагалось Акуле, a Петр Иванович оставался в тени, его умышленно забывали, тогда как прежде... и в довершение неудач, тот же самый Акула купил, с помощью евреев, то конфискованное имение, которое арендовал и дивным давно облюбовал «пан маршалок». Ему даже изменили в губернаторской канцелярии, a со стороны Акулы это просто было непростительно! Наконец, само общество, повторяя взгляды начальства, отодвинуло Лупинского на задний план, и когда, по поводу последних событий на Востоке, образовался в городе славянский кружок по почину судьи Натана Петровича, - чрезвычайно чуткого на все современное - то Петру Ивановичу не только не предложили председательства, но даже вовсе не предложили быть членом»

Оглядываясь назад, он ужасался перемене в себе и вокруг себя. Боже мой! как далеко было то время, когда над головой Петра Ивановича сияло ясное небо, когда он проводил дни в спокойствии, a вечером, установив детей в «позиции», и став в «позицию» сам, он их учил делать разные замысловатые антраша под звуки старых фортепиан, абонируемых им, за пять золотых в месяц, у хозяина-еврея! Это время далеко и безвозвратно ушло. A как он тогда спал! a какой у него был тогда желудок! Теперь даже самое лицо его изменилось и как-то потускнело: в черных, как смоль, волосах пробивалась седина, глаза отливали каким-то зловещим блеском, a на лбу между бровями, как легла глубокая морщина, так уж и не разглаживаясь. Потеряв безмятежную ясность духа, он приобрел бессонницу, тревожное заглядывание в будущее и какой-то страх перед грядущим; он стал похож на человека, который каждую минуту боится, что вот, вот над ним ударит» гром, хотя на самом деле боятся было почти нечего, даже самая «клепка» могла исчезнуть бесследно, с отъездом в другую губернию Шольца. Петр Иванович мог быть совсем спокоен, но, склонный к преувеличениям, он стал бояться собственной тени. Он стал беспричинно вздрагивать и все чаще и чаще прибегал к таинственному черному пузырьку, который имел способность сообщать ему временное спокойствие и наводить на него сон. Доктор Иван Иваныч осторожно посоветовал холодные компрессы к голове и что-то еще; но ни компрессы, ни темные пузырьки, ни самый адрес, ни даже то место в опекунском сундуке, куда он, в тяжелые минуты, обращал свои взоры - ничто не могло восстановить утраченного равновесия его души. Он начал худеть. Иван Иваныч прописал ему усиленную гимнастику: Петр Иванович стал лазить по стенам, стал раскачиваться на одной ноге, описывал руками разные фигуры, махать головой направо и налево, вытягивался, прыгал, сопровождая свои эволюции отрывистыми возгласами: раз! два! раз! два! и, протолкавшись целый час на одном месте, усталый бросался в кресло. Физическое утомление приносило с собой известную дозу облегчения; он звал жену, ласкал детей, садился играть в шахматы с доктором Пшепрашинским, потом вдруг, заглянув в него, менялся в лице: с горы, как раз напротив его квартиры, спускался Колобов или Комаров, и этого, одного этого - было достаточно, чтобы все его благодушное настроение, навеянное гимнастикой, пропало разом: он вдруг бледнел, махал рукою, и этот отчаянный жест объяснял все. Мина Абрамовна тревожно поднималась: «пане дурно» говорили дети, и на цыпочках, боясь шуметь, спешили в детскую. Один доктор Пшепрашинский с бессердечием, приобретенным долгой практикой, не верил никакой болезни и потихоньку улыбался в то время, как Мина Абрамовна спешила за laurier cerise.