При людях, в гостях, Петр Иванович еще бодрился, шутил, играл в карты, рассуждал о политике, громил Англию, решительно не доверял Германии, но о внутренней политике говорить избегал: внутренняя политика, неизбежно, приводила к нашим собственным уездным делам - и он сторонился от этой неприятной темы, как человек, боящийся ушибить или разбередить больное место: Петр Иванович страдал своей второстепенностью. Окружающие отлично это понимали н предупредительно старались заводить речь о таких предметах, которые не имели никакого отношения к вопросам внутренней уездной администрации. Кто говорил о турке, кто о спиритах, судья Иван Тихонович рассказывал свои сны. Очень понятно, что эти искусственные и малозанимательные разговоры не могли способствовать оживлению общества, и всем было скучно.
Мина Абрамовна ходила как потерянная: она не могла понять, чтобы можно было тревожиться, когда все кончилось благополучно, a из казначейства, по прежнему, выдавали аккуратно жалованье. Но больше всего ее мучило то состояние хронического раздражения, которое, со времени последних событий, охватило Петра Ивановича. При всей недальновидности, она догадывалась, что Петр Иванович немного свихнулся. Глядя с тоской на его изменившееся больное лицо, она не знала, чем помочь горю и становясь каждый вечер на колени перед «маткой Боской и свентым Яном» и просила у них какого-нибудь чуда. Особенно ее пугали ночи; еще днем Петр Иванович старался побороть свою беспричинную тревогу, но к ночи, когда все симптомы усиливаются, он становился просто жалок. В его устрашенном мозгу разрасталась целая галлюцинация: это был какой-то бред воображения, доведший свои представления почти до осязаемости. Ему же представлялся допрос, следствие, скамья подсудимых... Hо не та скамья, к которой он приговорил Орлову, где - он это хорошо знал - не могло быть никакого позора, a та настоящая скамья скорби и унижения, е которой хотя бы и оправданные - взяточник сходит взяточником, мошенник мошенником и негодяй остается негодяем, наперекор всем красноречивым речам, купленным с торга защитников падшей невинности. Иногда он даже вздрагивал во сне, a раза два-три громко вскрикнул, как от какой-нибудь физической боли и проснулся, в последний раз, с таким сердцебиением, что разбудил жену и, странно ворочая глазами, попросил зажечь огня. Он увидел себя во сне с бубновым тузом на арестантском халате. Ему это показалось предзнаменованием, хотя на самом деле тут не было ничего сверхъестественного: накануне он читал процесс о каком-то поджоге, и, по естественной ассоциации идей, увидел себя действующим лицом в той уголовной драме, о которой читал. Когда Мина Абрамовна зажгла дрожащими руками свечку и Петр Иванович увидел себя в знакомой спокойной обстановке, он потихоньку перекрестился, радуясь, что это только сон, a не розовая, ужасная действительность.
Петра Ивановича точил какой-то невидимый червь, не давая ему покоя ни днем, ни ночью: напрасно пробовал он чем-нибудь развлечься, бросался к гимнастике, выдумывая новые усложненные фигуры, садился играть в шахматы с доктором Пшепрашинским, пробовал учить детей каким-то шарадам - все это утратило свой прежний смысл. Среди своих гимнастических упражнений, он вдруг останавливался в какой-нибудь нелепой позе, глубоко задумавшись, в шахматах был каждый раз побиваем, a детям толковал так безтолково, что они не могли уразуметь ни одного из его объяснений. Музыки не мог выносить вовсе, и бедный запыленный Шредер стоял запертый к великому огорчению «пани маршалковой». По временам, Петр Иванович хватал себя с тоскою за голову, говоря, «что все это надо кончить» и шагал из угла в угол, пугливо озираясь и вздрагивая при малейшем шуме. Над благоустроенным домом «пана маршалка», над его гостиной с киевской мебелью н петербургскими занавесками опустилась темная тута, наводя уныние на всех посетителей. С Петром Ивановичем стали обращаться осторожно, как с больным или немного тронувшимся: ему не противоречили, слушали снисходительно все, что он говорил и, ласково улыбаясь, не давали заметить, что он иногда заговаривается.