По дороге встречаю двух чуваков, стаскивающих с грузовика огромную ёлку. Один всё приказывает другому:
— Подымай её, сучку! Подымай ёжкину мать!
Надо ж столь метко сказануть, о рождественском дереве-то. При том смешно — эдак жутковато-смешно, — и я вроде как хмыкнул. Хуже, пожалуй, поступить не вышло б — ведь сразу после ухмылки чувствую: вот-вот блевану. Честно. Прям к горлу подступило, но тотчас отлегло. Сам не знаю, почему. В смысле, не ел ни шиша немытого, иль ещё какого; вообще желудок довольно крепкий. Короче, отпустило, ну и решил, дескать полегчает, ежели червячка заморить. В общем, зайдя в дешёвенькую закусочную, заказал кофе с пончиками. Но к пончикам даже не притронулся. Проглотить не сумел бы. Понимаете, чуть только из-за чего-нибудь тоскища сильная наедет, чертовски трудно глотать. Но халдей оказался весьма любезным. Забрал их обратно, даже не заставив платить. Я просто попил кофе. А после двинул в сторону Пятой улицы.
Короче, понедельник, всё такое, вот-вот Рождество, лавки уже открыты. В общем, пройтись неплохо. Пятая улица выглядит довольно празднично. На каждом углу стоят худосочные Деды Морозы, звонят в колокольчики; девицы из Воинства Спасенья — ну не красящие губы, всё такое прочее — тоже звонят в колокольчики. Я всю дорогу вроде как поглядывал, нет ли тех двух отшельниц, с кем познакомился прошлым утром за завтраком, но не увидал. Понятное дело — они ведь сказали, мол приехали в Новый Йорк преподавать, — но всё равно поглядывал. Короче, неожиданно улицы впрямь смотрелись по-рождественски. В середине города снуёт тьма-тьмущая детишек с мамашами, все они влазят в автобусы, вылазят, входят в лавки, выходят. Жаль со мной нету Фиби. Она уже не настолько маленькая, не столбенеет, широко разинув рот, в отделе игрушек, но любит потусоваться да поглазеть на народ. В позапрошлое Рождество взял её с собой за покупками. Клёво оттянулись. Помню, зашли в промтовары, в обувной отдел, и сделали вид, якобы ей — старушке Фиби — охота купить эдакие высоченные сапожищи — ну, с тыщей дырочек для шнуровки. Бедный продавец чуть не спятил. Старушка Фиби примерила пар двадцать, каждый раз вынуждая бедолагу зашнуровывать один сапог до самого верха. Прикольчик, конечно, гнусноватенький, но старушка Фиби повеселилась от души. В конце концов купили ей замшевые туфли, только сперва, говорим, пришлите нам домой счёт. Продавец вёл себя весьма достойно. Хотя понимал, дескать просто дурачимся — ведь старушенция Фиби вечно начинает хихикать.
Короче, я всё шагал да шагал по Пятой улице, без галстука, и вообще. Но вдруг стало твориться очень страшное. Всякий раз на перекрёстке, чуть только сойду на чёртову мостовую, возникает ощущенье, словно до другой стороны улицы ни в жисть не доберусь. Как бы пойду вниз, вниз, вниз — и никто меня больше не увидит. Ё-моё, во страсти-мордасти. Даже не представляете. Прям вспотел, точно сволочь — рубаха напрочь мокрая, исподнее тоже, всё такое. Потом вообще чудить удумал. Подходя к перекрёстку, каждый раз понарошку обращался к братишке Элли. Говорил:
— Элли, не дай мне исчезнуть. Элли, не дай мне исчезнуть. Элли, не дай мне исчезнуть. Пожалуйста, Элли.
Затем, перейдя на ту сторону и никуда не исчезнув, его благодарил. На подходе к следующей улице всё повторялось по новой. Но я продолжал идти, и вообще. Вроде бы боялся остановиться — честно говоря, не помню. Знаю только, пропилил до самых Шестидесятых улиц, за зверинец, всё такое. После присел на скамейку. С трудом отдышался, а сам всё ещё мокрый, словно падла. Просидел, наверно, около часа. И окончательно решил уехать. Домой, думаю, больше ни ногой, в учебное заведенье тоже. Повидаю лишь старушку Фиби, вроде бы попрощаемся, всё такое, верну рождественские бабки — да махну попутками на Запад. Выйду, думаю, к большой дороге и поеду на халявку, затем опять проголосую, затем опять, опять; уже через несколько дней буду далеко-далеко на Западе, где очень красиво, солнечно, никто меня не знает; наймусь вкалывать. Скажем, на заправку — заливать в тачки горючее с маслом. Но вообще-то по фигу, какая найдётся работа. Главное, никто не знает меня, и я — никого. Притворюсь, думаю, глухонемым. Тогда не надо ни с кем вступать в проклятые дурацкие бесполезные разговоры. Захотят чё сказать — пусть на клочке бумаги пишут да мне суют. Вскорости им адски осточертеет, посему избавлюсь от балабольства до конца жизни. Все решат, мол просто несчастный глухонемой придурок, и оставят в покое. Пусть, скажут, заправляет горючкой с маслом дурацкие тачки, станут платить зарплату, и вообще, а я на полученные бабки построю где-нибудь домик и проживу в нём до смерти. Поставлю его рядом с лесом, но не в чащобе — ведь охота, дабы там всегда адски светило солнце. Жратву не сложно готовить самому, а со временем — нешто надумаю завести семью, иль ещё чего — сведу знакомство с клёвой девчушкой, тоже глухонемой, и женюсь. Она переедет в мой домик; захочет чево поведать — пущай пишет на проклятом клочке бумаги, вроде всех остальных. А коль пойдут дети, спрячем их куда подальше. Купив кучу книжек, сами научим читать-писать.