Я — против армии. Наш школьный военрук убил мою любимую, первую подругу детства, не руками и не из ружья, но все-таки убил — до могилы на Охте. Я не ходила к нему на НВП ни разу и меня вызвали к завучу. У нас были хорошие учителя, и военрук уволился в середине года. Я не знаю, есть ли связь между этими двумя событиями, и, если есть, поклон моим учителям до земли.
Я — против армии. Она несет смерть. Я боюсь военных-сенсов. А они есть? Как и в КГБ? Про тех хоть что-то слышно, а эти? Что они задумали, если так притаились? Здорово замаскировались — всему народу внушили, что не только их нет, но и сенсов вообще. А в Японии уже разработали передатчик, влияющий на эмоциональные и ментальные побуждения людей. А что есть у нас? Неужели ничего? Впрочем, для группы хороших практикующих сенсов и аппаратура не нужна — можно всю страну остановить в развитии и поймать в сети коллективного сознания, зомби ведь не знает, что он зомби…
А еще я против армии потому, что у меня сын Лешка. Ему два года и два месяца. И он лучше меня: и добрей, и умней, и способней. Он — чудо. Ему два года, а он читает и считает, хотя считает еще плохо, он мирит маму с папой и что-то видит третьим глазом, потому что читает иногда, приложив тексты ко лбу. Вероятно, он и духовной меня, он любит всех и всех называет хорошими, даже крокодилов, и говорит, что никого не будет обижать, включая неодушевленные предметы. Он пытается «лечить» меня и Ваню, когда мы валяемся с приступами. Он сам говорит «спасибо» тем, кто нам помогает, никто его не учил. Толкнув свой столик, он говорит ему: «Извини». Он никого не боится, кроме мышей, но и они, по его словам, «хорошие». Одно из первых слов его — Бог. Он просыпается раньше нас на два часа — сидит в кроватке и играет или читает. Он прощает нам наши несправедливости. Он — наш учитель. И — он свободный, он сам по себе, я не могу его воспитать, сделать его лучше или хуже. Но я помню о своих взбалмошных генах, и я боюсь армии, потому что армия — это смерть. Я боюсь уже сейчас. Я знаю, можно многое успеть придумать за шестнадцать лет. Но с роддома боюсь. Да в общем, все матери, у кого пацаны, боятся. Независимо от того, хорошие эти пацаны или не очень. Я — против армии.
Очень много самодовольства в этих моих записках. Скверно. И конъюктуры много. Совсем отвратно.
Культуры мне не хватает с самого детства. Меня водили по музеям, театрам, филармонии. Мама надрывалась — купила мне пианино. Стыдно, но все — без толку. Живу у Медного Всадника и до сих пор на той стороне Новы знаю лишь Дворец Меньшикова и Кунсткамеру, все остальное — приблизительно. Позор!
Но вот родился Лешка, и в доме, кроме пластинок с эстрадой, вдруг сами собой появились Чайковский, Бах, Моцарт, и мы слушаем, и смотрим извлеченные из чемоданов репродукции картин, и бродим по Неве… Культуру пробуждает не воспитание, а сопричастность. Я часто вижу мир Лешкиными глазами, и мне почему-то кажется, что ему хватает мудрости смотреть иногда на жизнь с моих и Ваниных позиций.
Отец имел своеобразное представление о Боге, мне кажется, что то, что он называл Богом, в самом деле являлось Его полной противоположностьм. Случается и такое…
Он оказывал на меня сильное влияние в детстве. Несмотря на святость мамы, у меня были большие шансы вырасти в порядочную сволочь. Правда, хватило мозгов, друзей и помощи Бога, чтоб вовремя спохватиться.
Говорить об отце сложно. Он был человек неординарный и умел нравиться людям, однако, после смерти его случилось непредвиденное: сорок собравшихся человек не смогли вспомнить о нем ничего хорошего, а на кухне, рыдая, женщины, не желая говорить об умершем плохого, не выдерживали и, рыдая в истериках, впервые за десятки лет говорили друг другу правду. Что толку ругать его, когда я знаю, что во мне все есть, что было в нем, исключая разве крайнюю сексуальную озабоченность, которой он страдал до своих смертных 73-х.
Обстоятельства сложились так, что сбежать от него смогли все, кроме меня. Он раздавил и детство мое, и юность, и молодость, он породил во мне много зла. И все же он — это благо. Держа меня с рождения в страхе и ненависти, он все мои чувства и мысли загнал вовнутрь. И именно благодаря этому прошла колоссальная замкнутая самопереработка, из которой потом и помог мне выбраться Рудик.
Самое странное в этом, что еще до школы я уже знала, что мой отец — мое проклятие, но это и благо в виде наработки опыта.
Мои предки делали революцию, они же потом от нее и пострадали, и я не могу сказать о них что-то плохое. Да, мне их бесконечно жаль, но я не отказываюсь от них. Думая о них, я ощущаю неуверенность. Их опыт был более жестоким, им крепко досталось, и с историей они квиты. А мне нужно познать то, что они в суете не успели разглядеть. Я вижу их глаза. Я знаю, моя жизнь — ставка для них. И мне их нельзя подвести.
О политике — совсем немного. Лично я чувствую себя счастливым человеком. Я встаю, когда хочу, ложусь, когда хочу. Делаю, что хочу. Думаю, что хочу. Хожу, куда хочу. Три дня в неделю голова стабильно не болит. Есть Лешка. Есть Ваня. Есть друзья. Здесь и там. Есть Бог. Больше мне ничего не надо. А насчет политики у меня есть только одно, вероятно, ложное, но выстраданное убеждение: в политику лезть некрасиво, неприлично, порядочный человек туда вряд ли, разве, в минуту омрачения, сунется. Политика — это дерьмо. Лучше быть дворником, кочегаром, или, как я, просто никем. В тысячу раз лучше, чище и счастливей. Но дай Бог быть богатым! Не дай Бог быть начальником! Не дай Бог иметь власть!
От них мне нужно лишь одно — чтоб дали выжить. Проблема выживания стоит остро у всех. Среди ребят никто не дотягивает до прожиточного минимума. Мы опустились. Ездим зайцами в транспорте, стараемся вообще не платить там, где это возможно. Я не думаю, что они постараются дать нам выжить. Скорее, наоборот. Но мы, все-таки, выживем. Куда мы денемся? Может, даже подвалим им свинью и станем в конце концов супраментальными, и нам не нужна будет ни еда, ни воздух, и сенсы уже будут не страшны. И душить нас экономисты уже не смогут — там нам от них ничего уже не будет нужно. Впрочем, это уже не о политике, но о фантастике. Правда, и фантастика порой сбывается…
Я давно не писала, и то, что сегодня что-то заставило меня начать писать и в троллейбусе, и на улице, и в зубоврачебном кресле, и дома с Алешкой на коленях, говорит, вероятно, о том, что некий добрый дух решил немного причесать мои мысли. Мой долг — сказать ему «спасибо». Спасибо.
Спасибо и вам, друзья, за то, что вы есть, здесь и там, мы с вами с одной планеты, и Бог у нас один, я вас не забуду, и вы меня тоже. Мы встретимся еще не раз и вернемся все вместе туда, откуда пришли. Спасибо, что вы есть. Вы — лучшее в мире.
1991 г.