Он сел. Надеясь на дискуссию. Но Новосёлов молчал. Крякнув, Серов выдернул несколько сигарет из пачки на столе, пошёл к двери.
А Новосёлову виделась уже далёкая вечерняя пристань его городка.Виделась мать на той пристани, стоящая с покорно опущенной простоволосой головой, освеченной закатным солнцем…
Прощались в то первое расставание перед отъездом в Москву возле вечернего пустого дебаркадера, к которому ужесплывал по течению речной белый «Сокол».
Пойманной рыбёшкой горели, бились под солнцем блики на перекате.И словно поджигалась там вдали и вспыхивала упавшая прядь материных волос… Робко повернула тёмное провалившееся лицо: «Может, не поедешь, а? Сынок?.. Что тебе там?.. Отец бы не одобрил…» Сын торопливо курил. Затянулся последний раз, бросил окурок. «Пора,мама…» Обняла его, высокого, одной рукой. И лозой сползала по груди, зажмурившись, запоминая,плача…
Потом смотрела на чухающий по течению катер, где на верхней палубе стоял её сын, увозя с собой резко вспыхивающие колючки солнца…
9. Как назовём младенчика?
«…Не нужно ничего, Константин Иванович, незачем это, незачем!» – твердила и твердила Антонина, хмурясь, еле сдерживая себя. Зачем-то толкла на коленях молчащего Сашку. А тот выпускал грудь на время, недоумённо вслушивался в тряску и снова, поспешно выискав, хватал грудь ртом. «Но как же так, Тоня? Человеку четвёртый месяц пошёл, а ты…» Константин Иванович ходил по комнате, взволнованный, красный. На нём был выходной костюм, привезённый специально с собой и почищенный сегодня утром бензином, взятым у Коли-писателя. «Тоня, ведь я хочу этого, я. Сам… Неужели откажешь мне в этом?» – «Сама я! Сама! – чуть не кричала Антонина. – Незачем!..Не запишут там, понимаете! Не запишут!..» – «Ну уж не-ет, извини-ите. Нет такого права… Отец я, в конце концов, илинет?»
Тоня с полными слёз глазами смотрела на него, покачивая головой.Смотрела как на сына – бесталанного, жалконького. Отворачивалась, кусала губы, плакала. Он понял, что уговорил, обрадовался: «Давай, давай, Тонечка,докармливай – и одевать Сашку, да потеплей. И пошли, пошли, до конца работы успеем». – «Вы бы тогда хоть ордена надели… Раз уж так…» – «Надену,надену. Не ордена, правда. Вот планка моя. Орденская… Прихватил…»
Тоня головой потянулась к нему, он бросился, прижал, гладил мокрое лицо…
В плоской раскинувшейся комнате, похожей на вечернее пустоватое правление колхоза, холодной и продуваемой настолько, что даже стёкла окон не принимали мороза и зябли чистенько, нетронуто – у бревенчатой стены работали две делопроизводительницы. От одежд и холода встрёпанные и смурные, как кочерыжки. Вдоль простенков и окон, запущенные для тепла, как на тихих посиделках стеснялись посетители. Были тут и мамаши с младенцами, и старухи, завёрнутые в чёрное, и родня с женихом и невестой.
К столам подбегала девчонка лет шестнадцати. В дедовых пимах, в бабкиной великой кацавейке. Быстро убирала, подкладывала женщинам такие же, как они, встрёпанные книги. Канцелярские. Женщины, взбадривая себя, подстегивая, постоянно выкрикивали: «Жилкина – метрическую!..Жилкина – смерть!.. Жилкина – на брачную!»(Казнь, что ли?)
– Следующий! – стегало то от одного, то от другого стола. И к столам торопливо подходили, присаживались на краешек стула и сразу начинали или плакать, или показывать младенца, или стоять пионом и ромашкой в трепетно радующемся букетике родни.
– Следующий!
И опять быстрая пересменка у стола, и: или слёзы в горький платок,или младенец, или пион и ромашка. Жилкина металась, меняла, подкладывала книги…
Раздевшись в ледяном коридоре, быстро накидав расчёской копну из чудных своих волос, одёрнув пиджак с орденской колодкой, Константин Иванович принял младенца и сказал Антонине «сиди!». Широко распахнул дверь, как сделал глубокий вдох, и с сынам на руках пошагал в комнату. И вошел в неё— точно отчаянный вестник, как всё разъясняющий момент пьесы, после которого зрителям только ахнуть: вон, оказывается, в чём дело-то было! Вот это да-а…
– Почему дед принёс? Где родители? – строго спросила у девчонки одна из кочерыжек. Как будто та – в ответе. Жилкина, раскрыв рот, воззрилась на Константина Ивановича: да, почему?
– А я и есть родитель! А я и есть отец! – по-прежнему отчаянно объявлял Константин Иванович. – А это… и есть мой сын! – Он поднял, показал всем аккуратный сверток, в окошке которого виднелась насупленная мордочка Сашки. – Так что… прошу, как положено!