«Враги остались в коммунах и после массового отлива. Разномастные проходимцы, пролезшие на руководящие должности, вели себя как удельные князья или крепостники-помещики. Коммунары были для них тяглыми людьми. Коммуна, по понятиям такого довольно распространенного типа руководителей, должна была служить только для прославления имени ее председателя. Он никогда не скажет «наша коммуна», а обязательно «моя». Председатель-сатрап окружал себя крепким кольцом холуев и проводил на собраниях все, что хотелось его левой ноге. Он с кучкой дружков был на привилегированном положении, кушал особнячком медок, зажаривал баранчиков, поросяток, гусей, лизал маслице, пил медовушку. Протесты не достигали цели. «Общее собрание» клеймило именем председателя контрреволюционера и выкидывало из коммуны голеньким всякого, кто пытался заикнуться о самокритике. Наушничание, подхалимство, мелочное политиканство, взаимные подкопы — вот что сменило братские отношения первого периода. На собраниях редко обходились без грызни и ругани, точно там сидели не коммунары, а заклятые враги.
Однажды ночью, в сильный мороз, я заехал в коммуну «Большевик». Меня встретил сторож — один из членов, вооруженный вилами. Без разрешения председателя у них ночевать никого не пускали. Сколько я ни просил его постучать к верховному властителю за разрешением на ночлег, он не дерзнул этого сделать.
— Ну его к богу, карактерный он шибко, заругается. Теперь спит, как его тронуть?
Так я и уехал. Весной мне все-таки удалось увидеть характерного председателя и его коммуну. Он показал мне все свои владения. С гордостью ткнув пальцем в сторону небольшого двухэтажного дома, характерный сказал:
— Вот сюда у меня почти вся коммуна влезла. Пятьдесят четыре души в одной избе.
Я вошел в самобытный фаланстер. В дверях меня ошибло горячей, влажной вонью. Народ на двухэтажных нарах, как каша. На полу валяется одежда. У самого порога мокрые синие портки. Всюду грязь. Под нарами парят куры, утки, гуси. От них смердит. На голых досках корчатся в бреду тифозные больные, прикрытые старыми попонами. Над головами больных ткет большая, распотелая баба, ожесточенно грохая бердом. На печке кишит многочисленное ребячье население — худосочное, землистое, в чесоточных струпьях. На голову мне полились помои. Оказывается, вода текла со второго этажа, как только там принимались за мытье полов. Наверху зато задыхались от дыма, когда внизу начинали топить печь. Я выдержал не более трех минут и опрометью выскочил на свежий воздух…»
Митрофан Иванович с силой захлопнул тетрадь, швырнул ее на книжную полку:
— «Вопрос ясен», — говорят у нас докладчику, когда его не хотят слушать.
— Я слушал вас с величайшим вниманием.
— Об вас и разговору нет.
Митрофан Иванович стукнул по столу кулаком.
— Все, что было, то прошло. Давайте поговорим о чем-нибудь хорошем. Коммуна наша теперь одна из лучших по всему Сибирскому краю.
Безуглый спросил:
— Уцелели ли у вас хоть несколько человек из старых коммунаров?
— У нас все, кроме Масленникова, в коммуне с двадцатого года.
— Масленников давно стал коммунаром?
— Ровно год. А почему вы им заинтересовались?
Безуглый неопределенно улыбнулся и смолчал.
Наружная дверь скрипнула. В комнату вошли два коммунара — секретарь ячейки Мартын Мангул и библиотекарь Алексей Лихачев. Секретарь был черноволос (кепи он держал в руках), курносоват и широк в плечах. Библиотекарь выше его, узок, длиннолиц, с редкими льняными волосами. Приезжий смотрел на них с удивлением. Коммунары, бритые, тщательно причесанные, в новых пиджачных костюмах, в голубых мягких сорочках с цветными галстуками, в начищенных штиблетах, показались ему актерами-любителями, одетыми под буржуев. Мангул и Лихачев пришли пригласить Безуглого на обед в столовую коммуны.
Безуглый спросил:
— У вас сегодня в нардоме, кажется, новая постановка?
Мангул ответил:
— Драмкружок ставит пьеса, написанный коммунаром нашей коммуна.
— Вы на репетицию костюмы одели?
— Мы с товарищем Лихачевым не принимаем участия.
Мангул вдруг понял, почему приезжий заговорил о спектакле. Безуглый увидел, как постепенно краснели у секретаря щеки, подбородок, лоб.