Срубов чуть приподнял голову.
— Готово?
Комендант ответил коротко, громко, почти крикнул:
— Готово.
И снова замер. Только глаза с колющими точками зрачков, с острым стеклянным блеском были неспокойны.
У Срубова и у других, сидевших в кабинете, глаза такие же — и стеклянные, и сверкающие, и остротревожные.
— Выводите первую пятерку. Я сейчас.
Не торопясь набил трубку. Прощаясь, жал руки и глядел в сторону.
Моргунов не подал руки.
— Я с вами — посмотреть.
Он первый раз в Чека. Срубов помолчал, поморщился. Надел черный полушубок, длинноухую рыжую шапку. В коридоре закурил. Высокий грузный Моргунов в тулупе и папахе сутулился сзади. На потолке огненные волдыри ламп. Срубов потянул шапку за уши. Закрыл лоб и наполовину глаза. Смотрел под ноги. Серые деревянные квадратики паркету. Их нанизали на ниточку и тянули. Они ползли Срубову под ноги, и он сам, не зная для чего, быстро считал:
— …Три… семь… пятнадцать… двадцать один…
На полу серые, на стенах белые — вывески отделов. Не смотрел, но видел. Они тоже на ниточке.
…Секретно-оперативный… контрревол… вход воспр… бандитизм… преступл…
Отсчитал шестьдесят семь серых, сбился. Остановился, повернул назад. Раздраженно посмотрел на рыжие усы Моргунова. А когда понял — сдвинул брови, махнул рукой. Застучал каблуками вперед. Мысленно твердил: «…Манти-менты… санти-менты… санти…»
Злился, но не мог отвязаться.
— …Санти-менты… менты-санти…
На площади лестницы часовой. И сзади этот зритель, свидетель ненужный. Срубову противно, что на него смотрят, что так светло. А тут ступеньки. И опять пошло.
— …Два… четыре… пять…
Площадка пустая. Снова:
— …Одна… две… восемь…
Второй этаж. Новый часовой. Мимо, боком.
Еще ступеньки.
Еще.
Последний часовой. Скорее. Дверь. Двор. Снег. Светлее, чем в коридоре.
И тут штыки. Целый частокол. И Моргунов, бестактный, лепится к левому рукаву, вяжется с разговором.
Отец Василий все с поднятым крестом. Приговоренные около него на коленях. Пытались петь хором. Но пел каждый отдельно.
— Со свя-ты-ми упо-ок-о-о-о…
Женщин только пять. А мужских голосов не слышно. Страх туго набил стальные обручи на грудные клетки, на глотки и давил. Мужчины тонко, прерывисто скрипели:
— Со свя-ты-ми… свят-ты-ми…
Комендант тоже надел полушубок. Только желтый. В подвал спустился с белым листом — списком.
Тяжелым засовом громыхнула дверь.
У певших нет языков. Полны рты горячего песку. С колен встать все не смогли. Ползком в углы, на нары, под нары. Стадо овец. Визг только кошачий. Священник, прислонясь к стене, тихо заикался:
— …упо-по-по-о-о…
И громко портил воздух.
Комендант замахал бумагой. Голос у него сырой, гнетущий — земля. Назвал пять фамилий — задавил, засыпал. Нет сил двинуться с места. Воздух стал как в растревоженной выгребной яме. Комендант брезгливо зажал нос.
Длинноусый есаул подошел, спросил:
— Куда нас?
Все знали — на расстрел. Но приговора не слышали. Хотели окончательно, точно.
Неизвестность хуже.
Комендант суров, серьезен. Так вот прямо, не краснея, не смущаясь, глаза в глаза уставил и заявил:
— В Омск.
Есаул хихикнул, присел.
— Подземной дорогой?
Полковнику Никитину тоже смешно. Согнул широкую гвардейскую спину и в бороду:
— Хи-хи…
И не видел, что из-под него и из-под соседа генерала Треухова ползли по нарам тонкие струйки. На полу от них болотца и пар.
Пятерых повели. Дверь плотно загородила выход. Лязгнул люк во двор. Шум автомобилей яснее. И был похож он на стук комьев мерзлой земли в железную дверь подвала. Запертым показалось, что их заживо засыпают.
— Ту-ту-ту-ту-ту. Фр-ту-ту. Фр-ту-ту.
Капитан Боженко встал у стены. Подбоченился. Голову поднял. Под потолком слабенькая лампочка. Капитан подмигнул ей.
— Меня, брат, не найдут.
И на четвереньках под нары.
Из угла поручик Снежницкий показывал всем синий мертвый язык. От коменданта Скачков его спрятал. А себе горло не перерезал. Вертел в руках стекло и не решался.
Маленький огненный волдырек на потолке неожиданно лопнул. Гной из него черной смолой всем в глаза. Тьма. В темноте не страх — отчаяние. Сидеть и ждать невозможно. Но стены, стены. Кирпичный пол. Ползком с визгом по нему. Ногтями, зубами в сырые камни.