Недоверчиво, с полной нагрузкой, на колесах прогнал Иеске самолет по аэродрому.
«Ефект» выдержал. Иеске решительно надвинул на уши фуражку.
— Летим!
Но при взлете что-то бумкнуло под колесами, задрожало, зазвенело правое крыло.
Опять сомнения — не лопнул ли «ефект»? В пассажирской кабине стало сумрачно, серо. Пролетели гурьевский завод, сбросили агитписьмо — привет. Пересеченная местность дает себя чувствовать. Сильные перекрещивающиеся воздушные токи бросают самолет с крыла на крыло. Качка, как на воде. На языке авиаторов качка — болтовня.
Молчаливый Брянцев просит Иеске взять штурвал, берет записную книжку и пишет:
«Когда утихнет болтовня, я вылезу на крыло, осмотрю покрышку».
Холодная лапа нервной гримасы скривила наши лица. Архангелов, торопясь, ломая карандаш, нацарапал:
«Категорически протестую, предлагаю не вылезать на крыло!»
В ответ Иеске дурашливо высунул язык, а Брянцев, ласково улыбаясь, закивал головой. Глаза Брянцева мне показались больше его очков. Они сияли черным светом. Я понял, что этого человека не остановишь.
Высота 1000 метров.
Иеске мощной звериной лапой зажимает ревущую пасть мотора. Мотор покорно ворчит. Самолет тихо ссыпается вниз. Брянцев сжимает фуражку, отвязывается. Архангелов отвертывается. Ему тошно, как во время исполнения опаснейшего циркового номера. Брянцев за бортом стоит на крыле. Ветер дыбит его короткие волосы. Его черные глаза огромны. На губах мягкие тени улыбки лунатика.
Медленно, спокойно Брянцев опускается на колени, ложится. Иеске левой рукой держит штурвал, правой, как тисками, зажимает высокий ботинок Брянцева. Нам виден только ботинок. Человек висит где-то внизу. Другой — чугунной статуей врос в сиденье.
Лицо Брянцева, как обожженное, — красно и вздуто. Фуражку он не берет, не привязывается. Иеске, как с цепи, спускает мотор. С ревом мы бешено несемся вверх. Минута, две… как долги они…
Брянцев еще раз лезет на крыло, еще раз головоломное свисание с крыла.
Брянцев привязывается, тянется в кабину за фуражкой. Глаза его мутны, но на красных щеках блестит улыбка.
— Покрышка спустила, но не совсем.
Опять в кабинке стало серо.
Под нами Прокопьевское.
Черная грязь рудника. Аэродром — корыто с явно видными рядами огородных гряд. Резкий боковой ветер. Иеске пишет:
«На этом аэродроме может сесть только тот, кто его выбирал. Я до такого искусства еще не дошел. Иду на Кузнецк».
Низко-низко делаем три круга над рудником и, оставляя внизу громадную разочарованную толпу, уносимся.
А прокопьевские шахтеры организовали своими силами полеты для ответственных работников. Катали их по очереди и брали в пользу авиахима по два рубля с каждого «полетавшего».
Спустившая камера не дает покоя Архангелову. Архангелов знает, что самолет садится на землю со скоростью ста двадцати верст в час, что посадка с подпорченной камерой есть посадка на одно колесо, что все это, в конечном счете, в лучшем случае, пахнет поломкой пропеллера. В худшем… Но кто думает о худшем?
Архангелов как «хозяин» думал о самолете, заранее подсчитывая убытки от поломки. Иеске, смеясь, передает дурашливый ответ:
— Я ужасно волнуюсь. Но мне ведь легче всех вас и удобнее выскочить за борт…
Архангелов укоризненно качает головой. Архангелов серьезен. Иеске хохочет.
Вправо серые лысины Кузнецкого Алатау, влево — Кузнецк. Высоко над городом крепость.
«Здесь когда-то сидел Достоевский», — пишет мне губовый хим Тумский.
Горячее волнение на секунду сжало мне грудь. Мне показалось, что здесь я найду неостывшие следы Федора Михайловича, что я буду торопиться за ним, уходящим где-то совсем рядом, я почти физически ощутил теплоту его слегка сгорбленной спины.
Резко ударила по ушам тишина кабинки. Иеске выключил мотор. Планируем. Кузнецкий аэродром — небольшая плешина среди болотных кочек и глубоких дорог.
Что-то будет?
На нас валится тяжелая земля Кузбасса, земля, насыщенная углем и железом.