Многочисленные колонны, поддерживающие здания, светятся изнутри чистым кремовым светом. Переходя от одной из них к другой, можно разглядеть на их поверхности все то, что делается в других частях района вечером, — это рентген вечерней жизни. Под ногами путаются хитроумные игрушки-головоломки. Ими можно играть, их можно дразнить, можно давить ногами. Они хрупкие и умирают с протяжным свистом. Иногда это доставляет удовольствие. Все, что попадается вечером под ноги, все, что можно схватить руками, — разрешается бить, выкручивать, губить, давить, жечь, забивать до смерти, истреблять, калечить, ломать, мочить, наказывать, опрокидывать, потрошить, разить, сшибать, топтать, убивать, царапать, швырять, щипать, подвергать экзекуции — почти на каждую букву алфавита отыщется слово — синоним общепринятому “разрушать”. Утром и обломки, и уцелевшее попадут в мусорник, а к следующему вечеру обязательно появится что-то новое. Не задерживаясь на пустяках, охотники за удовольствиями идут дальше, в центр, потому что только на площади можно получить настоящее наслаждение.
Здесь нет огней и экранов, через которые можно подглядеть происходящее в любой квартире любого дома, здесь и начинается охота за развлечениями, и вознаграждается удачливый охотник! Это в стороне от просмотровых залов, спортивных площадок, оазисов одиночества, галлюцинационных кабинетов, питейных, санаториев абсолютного счастья и диспансеров абсолютного несчастья, это между мусорниками — где можно свести счеты с жизнью, с одной стороны, и едальнями, где можно заказать себе самое бредовое кушанье по выбору, — с другой. Здесь, на площади, ничего этого нет. Тут иногда встречаются такие промежутки, где домов нет вовсе. Но одной из таких проплешин обычно устанавливают звучатель, вроде тех, которые разбросаны по всему району. Вечером здесь собираются городские гурманы…
“Вечером в город приходит большая чума, и можно, стиснув зубы, застонать от одиночества, и этого, слава Богу, никто не услышит; вечером оглядываются друг на друга влажными от желаний глазами, проститутка превращается в принцессу, а у подлеца текут по щекам слезы раскаяния; вечер разглаживает старику морщины, молодому нашептывает мудрость — еще безумнее следовать своим инстинктам; вечером есть плоть, в которую можно вцепиться зубами, и глаза, чтобы видеть, и тело, чтобы чувствовать увиденное глазами, и силы, накопленные за день, вколачиваются в одно движение, в один вздох; вечером дураку принадлежит весь мир, бессмертный облачается в саван, трусливый карабкается на колокольню своей мечты, импотент обретает забвение, вышелушиваются укутанные в шелуху слов истины, озабоченный вытирает испарину, слепой получает зрение, влюбленный учится ненавидеть, ищущий находит смысл, непонятливый так ничего и не понял, а у равнодушного ничего не получилось; одинаковый ведет себя одинаково, однообразный — однообразно; вечером все построено на противоречиях; вечером можно добиться того, что не получилось днем, невозможное останется по-прежнему невозможным; отважный опять отважится на отчаянный поступок, вызывающего жалость жалеют с новой силой; вечер, как раскаленный шар, катится все дальше и дальше, опаляя и сея надежду; вечером растекается по углам серая пена дня, и ничего не стоит придти в этот мир, как и уйти из этого мира; вечером совершается карнавал похожестей; а по городу бродит великан в громадных резиновых ботах: “бумс! бумс!”; вечером приходит в город большая чума, и можно, стиснув зубы, застонать от одиночества, и этого, слава Богу, никто не услышит; вечер, как безумный, пританцовывая, с расширившимися глазами, идет через площадь…” — это были слова оратории, рожденной Феликсом в его поэтической кабинке и выпущенной автоматическим редактором в вечерний эфир. Появление ее было свидетельством победы. Трудной победы в объективной борьбе тысяч текстов на ринге славы. И теперь Феликсу по праву принадлежала вся аудитория. А это значило, что вечером звучателями района будут исполняться только его песни, и, может быть, даже сам президент споет своему народу несколько особенно удачных строчек “из Феликса”…
Феликс испытывал подъем: сегодня ему удавалось все! Только бы не подвел Лука! И еще следователь прикидывал, как его убрать со сцены раньше, чем до них обоих доберутся службы Управления? Убрать и сказать: “С Основным законом нужно что-то делать, появились первые террористы!”. Стоя у окна своего служебного кабинета, он безотрывно следил за тем, как трое шли через площадь, работая в густой толпе локтями: впереди Лука, за ним мастер, а сзади них, как собака, плелась через силу Ника, последняя любовница Луки. Лука точно знал, куда он шел. Мастер же двигался за массивной спиной Луки, за его светлым плащом, и знал только то, чему его научил Феликс во время последнего допроса. Ника шла скорее по инерции, всасываемая в узкую щель, рассеченную в толпе этими двумя.
— Дальше не нужно. Завтра вечером я буду тебя ждать. — И толкнул ее в толпу, окончательно отрезав от Луки. И Ника отстала, и перед ней сомкнулись. Мастер же вновь, как электрический механизм, заработал локтями и устремился вперед, за Лукой.
Лука шел не оглядываясь, продираясь через толпу, как через заросли, как во время большой охоты, и впереди у него была желанная дичь, какой еще ни у кого никогда не было. Вокруг него шумели, спорили, сбивались в кучи, становились в очереди. В полутьме мелькали возбужденные, разгоряченные лица — маленькие фотографии, вспыхивающие на мгновение в сетчатке его глаз. Еще недавно он и сам устраивался в такие очереди, поближе к помосту, и так же спорил из-за места, частенько дрался, бил кого-то невидимого, иногда его били самого. Но теперь он только криво усмехался, поймав взглядом одну из таких шумных сценок и, не останавливаясь ни на мгновение, продвигался вперед.
— Лука! — позвал через головы толпы мастер, вдруг почувствовав, что дальше не продраться, что впереди него непроходимый заслон. Но Лука даже не обернулся. Мастер же оглядел спины стоящих перед собой и среди них увидел давешнего следователя.
— Все, — сказал тот. — Спасибо.
— Но!.. — в отчаянии попытался возразить мастер.
— Достаточно! — жестко повторил Феликс.
Мастер открыл рот, хотел сказать что-то еще, но только послушно сморгнул и встал в очередь вместе со всеми. А следователь нырнул в толпу и начал пробираться туда, куда направлялся Лука.
До помоста оставалось уже совсем немного. Уже летела оттуда музыка: новый президент готовился к выступлению. Перед глазами Феликса все время маячила светло-серая спина Луки. От напряжения на следователя вдруг накатило вдохновение, которого он тщетно искал совсем недавно, в душе что-то открылось, и все вдруг стало ясно и просто, как бывает с нами только в детстве, и он понял то, о чем будет писать завтра, чтобы одержать победу в объективном соревновании районов: “Президент. Выстрел. Пауза. Рев толпы. Маленькое убийство, самое последнее из убийств, которое все равно ничего не решит, потому что выберут нового, так не все ли равно — кого?” Феликс похлопал себя по карманам кителя и вспомнил, что не захватил переносной интегратор, который бы позволил ему сейчас разобраться в происходящем, во всех извивах этих страстных, но ужасно путаных мыслей. (“Итак, не все ли равно, кто он, этот маленький безвестный герой, имя которому — народ?”) И все это он, Феликс, это он первый раскусил и понял до конца. И даже Патриций, Пат, его знакомый по училищу… “Да здравствуют незаметные маленькие, которые встанут над традициями и законами во имя великой правды конца!” — Феликс на мгновение приостановил бег мысли и подумал, что и в самом деле вперед должны идти сильные и решительные, самые сильные и самые решительные — самые… самцы, и только для них одних — убеждение, страстное и нелепое, как жизнь! А для всех остальных, попроще, — Основной закон. А если потом и в самом деле поставят памятник, то президент, наверное, должен быть совсем маленьким, Лука покрупней, а самым большим он, Феликс — безвестный герой, безымянный и скромный, как булыжник!..