Заведение было очень хорошее. Даже отличное. Какое и пристало единственному наследнику одного из крупнейших состояний империи. С девочками здесь обращались исключительно заботливо. Хозяйка заведения никогда не препятствовала тем, кто решал выйти из занятия. Напротив, всеми силами способствовала, ежели какая питомица хотела работать или же учиться. Но таких, как правило, не находилось. Пределом их мечтаний, а точнее сказать: единственной на всех грёзой – было выйти замуж за богача, благо их в заведении кружило немало, и продолжить запивать эклеры шампанским, но уже на правах законной супруги.
С фантазиями на непрофессиональных нивах у вакханок было довольно скудно. И хотя многие из них неплохо поддавались обучению учительскому или же сестринскому делу, которое им оплачивала хозяйка, все они, пройдя курс, возвращались в родной публичный дом. Этот феномен когда-то давно рвал душу хозяйке, а затем она смирилась, как все мы рано или поздно смиряемся с тем, чего не в силах изменить. Смиряемся, даже не приобретя мудрости, потому что чаще всего смирение – это просто смирение, и никакой мудрости оно не требует. К теме смирения, проституции и смирения с проституцией придётся ещё не раз обратиться, ибо иная жизнь и есть или проституция, или смирение с оной. В самых разнообразных смыслах, не исключая буквальных.
С тех самых пор, как Сашу Белозерского впервые привели сюда, он дружил с хозяйкой, испытывавшей к нему тёплые дружеские чувства, до невероятности похожие на материнские.
Саша накануне так оплакивал своё горе, так упивался отчаянием по заключённому миру, что, открыв глаза, даже не сразу сообразил, где он. Жестокая засуха во рту, возникающая от чрезмерных возлияний шампанских вин, приводящих к дегидратации, напомнила ему о трагедии. И заставила потянуться к графину, стоящему на креденце. Он жадно глотал живую воду, и сердце стало колотиться в унисон с каким-то странным ритмичным звуком… Часы! Он посмотрел на большие каминные часы, показывавшие половину девятого!
– Чёрт!
Саша вскочил и стал впопыхах натягивать предметы туалета, разбросанные в самых неожиданных местах, отшвыривая кружевные панталоны и корсеты.
– Заполошный! – сонно пробормотала Клёпа и перевернулась на другой бок, не потрудившись открыть глаза.
Саша кинул на постель несколько купюр сверх положенного – Клёпа была девушка весёлая и занимательная, – и, схватив докторский саквояж, вынесся из комнаты, сбежал по лестнице и спешно выскочил из заведения. Благо поутру здесь всегда дежурили извозчики. Александра Николаевича знали хорошо, любили за щедрые чаевые и не упускали случая побеседовать о политике и экономике. Но сегодня попался ворчливый Авдей, к нему не расположенный. И ни к кому вообще! Довольно распространены на Руси такие мужики, неподвластные ни кнуту, ни прянику, ни самому обворожительному обаянию. Будто вытесали их из лиственницы, отменно просмолили, и не сдаются они ни времени, ни тлену, ни мзде, ни узде.
Авдей с ветерком доставил Александра Николаевича к парадной аллее университетской клиники. Белозерский выскочил из пролётки, и лишь пробежав несколько шагов, сообразил, что забыл рассчитаться. Хлопнув себя по лбу, он немедленно развернулся и, смеясь, подлетел к Авдею, на ходу доставая портмоне.
– Ты чего ж не окликнул?! – добродушно поинтересовался он, протягивая ассигнацию.
– Сдачи не наберу! – глухо пророкотал Авдей, теребя денежный билет.
– Оставь! – отмахнулся Саша и понёсся на всех парах в клинику.
– Оно, конечно, – продолжал не тише и не громче, а ровно так, как всегда, Авдей, запрятывая билет за пазуху. – Легко швыряться, когда не сам заработал. Когда сам – цену деньгам знаешь!
Авдей ласково тронул лошадку. И животина мягко пошла, довольно фыркнув, будто перекинувшись с хозяином не то шуткой, не то парой слов. В отличие от людей, к которым Авдей не испытывал ничего, лошадей и прочих тварей он любил. Любил настолько трепетно, что открой он кому свою любовь – удивление было бы не меньшим, нежели узнать, что мостовая лиственничная опора по утрам крошит булку голубям. Собственно, так же, как к неразумным созданиям божиим, Авдей относился к девицам из заведения. Он жалел их со всем трагическим надрывом простого доброго русского мужика, которому рвёт душу уестествление скота человеками. Авдей был немолод. Ещё совсем мальчишкой он принимал участие в Урыс-Адыгэ зауэ, затяжной русско-черкесской войне, перед самым её окончанием. И как-то стал свидетелем непотребства. Черкес, его ровесник, делал то, что полагается мужу делать с женой, с ничего не понимающей, отчаянно блеющей овцой. И хотя родился и вырос Авдей в Таврической губернии, славной, в том числе, и овцеводством, и знал, что овца предназначена для человека, но проткнул он казачьей пикой именно человека. А затем проткнул и овцу. И закопал невинное существо, обливаясь слезами и бормоча молитву. Почему-то не мог оставить так. Предавал земле яростно, будто сражался с твердью за то, что такое бывает. И даже крест соорудил. Овце. С тех пор никогда и не плакал. И до того не плакал, разве совсем маленьким, он не помнил. Несмышлёныши все плачут, пока не забывают что-то надмирное, подрастая.