Современные философские учения, считая таковыми философские учения после Гегеля, отличаются от философских учений прошлого в том отношении, что они не фиксированы во всеохватных системах, содержащих ответы на все вопросы. У Ницше и Хайдеггера мы не найдем рассуждений о том, какую форму имеют атомы, как разбавлять вино, совокупляться и т.п. Философы стали более скромны и благоразумны, чем их великие предшественники, и стараются не выходить за рамки своей компетенции. Но зато в том, что касается самой философии, их амбиции ничуть не меньше. Здесь они также претендуют на последнее слово. Разве Ницше и Хайдеггер менее убеждены в истинности своих учений, чем те же Парменид и Гегель?! Когда мы говорим о догматизме философии, следует, на мой взгляд, проводить различие между претензией философии на последнюю истину, на свою исключительность с точки зрения истины, и ее стремлением к исчерпывающей (всеохватной, всепроникающей) истине. Современные философы отличаются от классических тем, что они не берутся отвечать на все вопросы, а не тем, что они отказываются от претензий на последнюю философскую истину. И тот факт, что диалектический материализм не смог обернуть свое содержание на самого себя и превратился в догму, не было случайностью и ошибкой. В каком-то смысле без такой догматизации философия вообще невозможна. Почему это так – другой вопрос, сам по себе очень важный и требующий специального исследования. Нет возможности сейчас его подробно ставить. В общем плане замечу лишь, что это связано с изначальностью философии в познании и культуре – с тем, что она задает, прочерчивает само пространство разумного существования. Поскольку разумное существование есть существование целесообразное, постольку оно возможно лишь в перспективе последней цели, последней и в познавательном и в жизненном (практическом, моральном) смысле, за что, собственно говоря, и отвечает философия. Философия строит свое здание «под ключ». В каких-то заранее заданных пределах она дает законченное знание – это настолько верно для философского знания, что саму законченность можно считать одним из его специфических признаков. И здесь мы переходим к еще одной теме, плодотворно заявленной Ойзерманом в книге «Марксизм и утопизм», – к теме утопизма.
Т.И. Ойзерман развернуто аргументирует и на большом фактическом материале подтверждает мысль, что утопизм является особой формой общественного сознания, возникающей в Новое время и дополняющей (обогащающей) его ранее существовавшие исторические формы. Утопизм связан с познанием будущего и выражает необычайный динамизм общественного развития, в решающей мере стимулированный научно-техническим прогрессом. Характерная для новой эпохи обращенность в будущее, которая приобретает высокую степень актуальности и становится одним из сильнейших мотивов общественно-преобразующей деятельности, меняя сам вектор человеческой активности, существенно повлияла на мораль, искусство, религию, но свое адекватное и чистое выражение получила именно в утопизме как новой, специально для этой цели возникающей форме общественного сознания. Это обобщение Ойзермана является, на мой взгляд, исключительно важным открытием, позволяющем глубже понять качественное своеобразие ментальности Нового времени по сравнению и в отличие от древности и средневековья.
В связи с идеей и проблематикой утопизма у меня возникает такой вопрос: из каких истоков, на какой почве он произрастает? Если утопизм в эту эпоху кристаллизуется в качестве самостоятельной формы общественного сознания, то отсюда вовсе не следует, что до этого культура не содержала в себе утопической доминанты. Спрашивается: где был утопизм до самого утопизма? Он, как мне кажется, находился в лоне философии в качестве еще одного из ее специфических признаков. Философия задает пространство разумного человеческого существования тем, что отвечает на вопрос о том, каким был бы (или должен был бы) быть мир, если бы он специально создавался для этой цели. Она создает идеальный образ мира, который скроен по меркам человеческого разума, и в силу этого задает параметры разумного, осознанного человеческого существования, являющегося одновременно ответственным существованием, т.е. существованием, за которое человек отдает себе отчет и готов держать ответ. Ясно, что такой образ мира может быть только утопическим. В этом смысле всякая философия есть утопия, она есть утопия не тогда только, когда она создает утопии наподобие знаменитого государства Платона, а намного раньше, когда она формулирует свои основоположения, говоря, что бытие есть, а небытия нет, что добродетель есть знание, что я мыслю, следовательно, я существую, что наряду с феноменальным миром есть мир ноуменальный, что мир есть воля и т.д. – основоположения, по отношению к которым утопии в узком (собственном) смысле слова являются лишь следствиями, к тому же не всегда и не всеми явно формулируемыми. Допустимо такое вполне поддающееся аргументации предположение, которое может претендовать как минимум на статус научной гипотезы: философии потому были столь различны и в различиях этих соразмерны друг другу, что каждая из них создавала свою предельно обобщенную теоретико-практическую утопию мира и по той же самой причине каждая из этих утопий мыслила себя в качестве единственно истинной. Утопия не может быть иной. В этом смысле утопизм как специфическую исторически возникшую в Новое время форму общественного сознания вполне можно интерпретировать как отпочковавшуюся от философии (наверное, не от одной философии и какую-то роль здесь несомненно играла религия).