С другой стороны, восстание в Венгрии может быть спроецировано на Гражданскую войну в Испании, также завершившуюся интервенцией. В свою очередь, испанская война заставляет вспомнить американскую Гражданскую войну, подробно описанную в мемуарах Генри Адамса. Именно для «потерянного поколения» «Воспитание Генри Адамса» и стало настольной книгой. Заметим, что сопоставление Адамса и Каллисто проведено — достаточно редкий случай — от лица самого Пинчона. Еще раз напомню, что большинство идей, изложенных Каллисто в его надиктованных записках, почерпнуто из «Воспитания…», что позволяет поставить под сомнение их новизну: действительно, концепция «тепловой смерти» относится к началу века, и, тем самым, записки Каллисто отсылают нас к «прекрасной эпохе», предшествующей первой мировой войне, точно так же, как его воспоминания — ко времени, предшествующему второй мировой.
Отметим, что почти все исторические эпохи связаны с Европой — желание гостей Митболла отправиться в Европу, чтобы заняться настоящим делом, отражается в рассказе Каллисто о его жизни во Франции, в упоминании Миллера и Адамса, много лет живших в Европе.
«Опрокидывая» рассказ в будущее, мы видим в нем признаки приближающейся бури шестидесятых: сигареты с травкой выступают предвестниками великого наркотического бума (которому Пинчон тоже отдал дань: в ностальгическом «Вайнленде» пыхают с первой до последней страницы), а полуаннамитка Обад заставляет вспомнить о вьетнамской войне (возможно, ее происхождение уже тогда было для Пинчона важно в связи с французской колониальной политикой — учитывая его дальнейший интерес к подобным темам, этого нельзя исключить). Точно так же финальное молчание Саула, Каллисто и Дюка выглядит сегодня предвестием молчания самого Пинчона, словно пародирующего своим поведением постструктуралистскую идею «смерти автора».
Мы видим, как исторические отсылки перекрещиваются и пересекаются друг с другом. Благодаря этому время действия «Энтропии» оказывается одновременно послевоенным и предвоенным; ожиданием апокалипсиса и послесловием к нему.
Точно так же дробится и образ Каллисто. Кто он: древний царь, не смеющий покинуть свой дом? Унамуно, арестованный фалангистами? Генри Адамс, пытающийся в начале века описать хаос истории? Или пародия на всех них? Впрочем, точнее будет назвать это пастишем — одинаково внеположенной любой философской или эстетической системе пародией, за которой уже не стоит понятие о норме. Благодаря подобной системе соответствий в самом Адамсе начинают проглядывать черты древнего царя, в Унамуно — американского историка, а в Винере (лже)пророка новой религии.
Столь же успешно сопротивляется однозначной интерпретации финальный жест Обад. Она разбивает окно, чтобы побороть энтропию, нарушив замкнутость системы? Или чтобы открыть дорогу хаосу? И если да — то для чего? Чтобы приготовиться к смерти или чтобы — вопреки неудачному опыту Каллисто научиться жить в хаосе, опровергнув вынесенную в эпиграф точку зрения Генри Адамса?
Мы видели несколько мотивных слоев: естественно-научный, связанный с заглавным понятием; музыкальный, включающий в себя отсылки к Моцарту, различным направлениям джаза и «Истории солдата» Стравинского; фольклорный, содержащий скрытые ссылки на Афанасьева и Фрэзера; исторический, охватывающий одну за другой несколько эпох, уходящих едва ли не к XVIII веку; и, наконец, политический слой, наиболее слабо прощупываемый, но, возможно, также присутствующий в тексте. Постоянное мерцание смысла, дублирование одних и тех же конструкций на разных уровнях создают систему взаимоотражающих пародий, лишая рассказ однозначной «морали». Виртуозная техника Пинчона позволяет ему, пародируя с помощью снижающих отсылок пессимизм и отчаяние Каллисто, не приглушить, а усилить мрачный эффект рассказа: в разбитом стекле оранжереи отражаются Генри Адамс, Унамуно, Миллер, Винер и древние цари.
В связи с этим часто употребляемый при разговоре о Пинчоне термин «игра» пусть даже в серьезном хейзингианском смысле — не представляется мне особо удачным. «Энтропия» — не столько результат пародийного переосмысления первой половины XX века, сколько блестящий пример текста, провоцирующего читателя и критика на бесконечное количество интерпретаций, не уничтожающих, но подпитывающих друг друга, переставляющих акценты и не позволяющих зафиксировать внутренним зрением упорядоченную, стройную картину.