— Смена налево ма-арш! Налево сомкнись — марш! Качались тонкие пики, колыхались серые шапки набекрень. Черный людской омут раздавался, дробился, растекался по цветнику, всплескивался на гранит к Барклаю, прятался в колоннаде. И, когда сотня отъезжала, опять надвигался на панель, к вагонам, — сплошь заливал улицу.
— Сомкнись, ребята! — кричали голоса. Порой вспыхивал вдруг бурный крик — приветственный ли или враждебный, не разобрать было:
— Ура-а… а-а-а… а-а-а…
И было весело по-молодому, по-праздничному, по-ярмарочному. Забавная была революция: не стреляют, не секут, не бьют, не давят лошадьми. Не верилось глазам. И даже пристав, изящный брюнет, не очень как будто всерьез просит:
— Семенюк! Нечего мух ловить, надо дело делать!
— Проходите, господа! — отсыревшим голосом басит Семенюк, растопыривая руки.
— Не задерживайтесь, я вас прошу! Русским языком вам говорят! — кричит за ним толстый околоточный, старик.
— А вы не толкайтесь!
— Я толкаюсь? Воображаете!..
— Опричники!.. Какие вы странные… ослы, ей-богу!..
— Воображение у вас… как у итальянца… позвольте заметить.
С некоторым риском подвергнуться воздействию «русского языка» пробираюсь я к колоннаде собора. Здесь просторно, удобно, безопасно, и отсюда прекрасно видна вся бурлящая, зыблющаяся народом площадь и кусочек Невского.
Где-то садится солнце — алые отсветы на окнах вверху, горит стеклянный глобус на доме Зингера, вечерние краски на небе. Чуть-чуть морозит, ясно небо, звонок воздух. Ниже меня малиновеют погоны стрелков, стоящих развернутым фронтом. Простые, добродушные лица с выражением веселого, беззаботного любопытства, и никакой трагически-грозной черты, никаких намеков на то, что они пошлют смерть в это темное, смутно плещущее море своего народа.
— Не угодно ли?
Человек в барашковой шапке вареником и в очень хороших сапогах бутылками, солидный, с брюшком, предлагает коробку с папиросами унтер-офицеру. Для знакомства.
— Вот, благодарю, — говорит унтер-офицер.
— Бери без стеснения!
— Нельзя. Чудак-человек: у нас и свои папиросы есть, но… сейчас нельзя…
Мальчик в перепачканном холщовом переднике взбирается ко мне, на выступ плиты, — нам двоим и тесновато здесь, но жмемся: очень уж хорошо видна отсюда площадь и все ее диковинки. Из-под старенькой шапчонки выбились на лоб льняные волосы. Личико худенькое, треугольное, нежное, все озаренное восторженным упоением. Огромные, тяжелые сапоги, и у пиджака на спине живописные прорехи.
— Вчерась в Гавани лавку хлебную растрепали, — радостно говорит он. — Конный городовой влетел было, его как сгребли-и!..
Он сияет глазами и почти поет в радостном возбуждении.
— Он уж просит: «Да, ребя-я-та! Да я не бу-уду вас бить! Разве я сам есть не хочу?»
Многоголосый пестрый крик вспыхивает над улицей, рыхлой лавиной перекатывается по площади, падает, поднимается вновь, бурно веселый, подмывающий и невыразимо волнующий. Кричит и мой сосед «ура». И, оглядываясь на меня, восторженно уверяет:
— Казаки полицию всю перебили!..
Усталый, нагруженный впечатлениями, очень кружным путем вышел я на Неву, возвращаясь домой. За Островом еще румянела заря. Над стройными, прямыми улицами-линиями плавала бирюзовая пыль. Каменные громады домов, всегда угрюмые, холодные, серые, как будто умылись и повеселели, мягкие краски их казались теперь ласковыми и теплыми. Белая, снежная Нева с застывшими во льду судами и в зимней немоте своей была величественна и прекрасна. Черной гривой маячили пешеходы на Николаевском мосту и чуть горел еще вдали шпиц Петропавловского собора.
Была странная, чуждая моей душе, но покоряющая красота в этом великом, загадочном каменном городе, мудро замкнутом и сурово-холодном. Чувствовалась величественная симфония жизни — к ней прислушивалось, но не постигало, лишь угадывало — робкое сердце…
Росла тревога, росла тоска: что же будет? Все — по-старому?
Пришел в субботу профессор, запыхался от усталости, словно гнались за ним. Отдышался и сказал:
— Сейчас видел атаку казачков…
— Ну?!
— Шашки так и сверкнули на солнце. — Он сказал это деланно-спокойным тоном, притворялся невозмутимым. У меня все упало внутри.
— Ну, значит, надо бросить…
— Само собой…
— Раз войска на их стороне, психологический перелом еще не наступил. Да ты видел — рубили?