Опасаясь пожаловаться, Гольдштейн только проговорил: «Да…» «Меня, избитого, с окровавленной рукой, увели в камеру, где я пролежал в полубредовом состоянии всю ночь и весь следующий день»[20].
Сорвавшееся в бреду имя, ложь или обмолвка стоили Гринбергу жизни: арестованный также без санкции прокурора лихорадочно заторопившимся Абакумовым, он попал в лефортовско-лубянскую мясорубку, долго держался, был бит нещадно, по любимому выражению Абакумова, «смертным боем». Искалеченный, он 22 декабря 1949 года умер в тюрьме. По медицинскому свидетельству, умер от инфаркта миокарда: что ж, верно, от боли в пятках или ягодицах не умирают, должно разорваться сердце…
Гольдштейна вновь привели к Абакумову, генерал-полковник «…настаивал, чтобы я не отказывался от того, что показал против Евгении Александровны Аллилуевой… Тогда-то министр, посетовав, что Гринберг отрицает правильность моего сообщения об интересе Михоэлса к кремлевской квартире Сталина, спросил: „Значит, Михоэлс подлец?“ Все это время и в течение ряда долгих недель меня допрашивали 2 раза в день. Один раз днем, от 2 до 5 часов, и второй раз ночью, приблизительно с 12 часов до четырех с половиной и пяти с половиной утра. Ночью я не спал, а с 6 утра до 10 вечера не давали ни на минуту вздремнуть надзиратели… Часто ночные допросы — без допросов: следователь читает газету, куда-то уходит, рассказывает об охоте на волков в Брянской области, о том, как он летал бомбить Берлин, и т. д… Лишь после подписания протокола [признательного. — А.Б.] я позволил себе спросить у майора Сорокина: в чем же конкретно меня обвиняют?.. Сорокин сказал, что, подписав протокол № 1, в котором говорится о передаче сведений об Иосифе Виссарионовиче Сталине, я уже тем самым признал себя виновным в шпионаже»[21].
Что же так воодушевило Абакумова? Что заставило его торопиться, действовать опрометчиво, заявить в присутствии своих помощников, что «показания Гольдштейна [об интересе Михоэлса к личной жизни Сталина по заданию иностранной разведки. — А.Б.] он держать не может и обязан о них доложить в Инстанцию»? По свидетельству полковника Лихачева, едва подтверждение версии о нацеленности «еврейских буржуазных националистов» на жизнь и семью Сталина было «выбито» (!) и у Гринберга, оно тоже было немедленно отправлено в Инстанцию.
Абакумов сделал один из ошибочных ходов, роковых для его судьбы, погубивших его в июле 1951 года. Сведениям о «террористических замыслах» против Сталина в Инстанции придавалось исключительное значение. Не случайно Комаров, тоже оказавшийся в тюрьме в 1951 году, в письме к И.В. Сталину прежде всего верноподданнически напоминал: «В 1948 году я первый при допросах арестованных выявил, что еврейские националисты проявляют интерес к нашим руководителям партии и правительства, и в результате этого в дальнейшем вышли на Еврейский антифашистский комитет»[22]. Комаров похвалился тем, что допрашивал Аллилуеву — сестру покойной жены Сталина — и установил, что «вокруг нее концентрируется группа лиц еврейской национальности». Он позвонил из Лефортова, где шли допросы, Абакумову, и немедленно «по подозрению» были арестованы Шатуновская и Гольдштейн, из них стали выбивать признания о передаче американской разведке сведений о руководителях советского правительства. Комаров уверен, что именно ему принадлежит заслуга раскрытия заговора ЕАК, не подозревая, как долго подготавливалось, пестовалось и разрабатывалось это дело упорным, прямолинейным, но не лишенным злодейской фантазии Абакумовым[23].
Аллилуевы раздражали Сталина самим своим существованием. Даже смолкшие, покорные, они все равно оставались бы немым укором ему, постоянным напоминанием о женщине, которую он когда-то любил, чьими портретами украсил свой дом, с годами теряя нежность к ней и взращивая в себе обиду: как она могла, как посмела нанести ему удар в спину! Ненавистен был Сталину — потому и поплатился — Павлуша, подаривший Надежде Сергеевне дамский, почти игрушечный пистолетик, ненавистны были и благополучные, продолжавшие жить как ни в чем не бывало жены соратников — Полина Жемчужина-Молотова, Мария Марковна — жена Кагановича, Дора Хажан — жена А.А. Андреева, жены Ворошилова, Буденного, Калинина. Не сделавшись ни схимником, ни женоненавистником — отнюдь, — по злобности натуры он рад был разрушить и домашнее счастье сподвижников, презренные семейные, «мещанские» радости бытия. Он отнимал их от дома, превращая ночь в день, затягивая частые застолья до глубокой ночи, а то и до утра, но наиболее радикальным решением становился арест жен — впадающий в паранойю Сталин действовал безжалостно.
Анна Сергеевна Аллилуева не притихла, вела жизнь открытую, говорливую, по слухам, доходившим до Сталина, приступила к писанию мемуаров. Она пыталась и со Сталиным держаться с достоинством, за что и поплатилась сама, а с ней и Аллилуева Евгения Александровна и ее муж, Николай Владимирович Молочник.
Среди знакомых Аллилуевых был и доктор экономических наук Гольдштейн. 11 декабря 1947 года, на следующий день после ареста Евгении Аллилуевой и Молочника, дочь Аллилуевой от первого брака, Кира Павловна, пришла к Гольдштейнам, рассказала им об аресте родителей и попросила их посетить на следующий день концерт в консерватории, где должна быть Светлана Сталина, чтобы рассказать ей о случившемся.
Гольдштейны в концерт не пошли, побоялись, но осторожность не спасла Исаака Иосифовича. Наружное наблюдение донесло, к кому поспешила дочь арестованных, и в ночь на 18 декабря его взяли. Началось выколачивание нужных показаний: речь шла о родне Сталина, о его доме, о дочери Светлане, незадолго до того познакомившей Гольдштейна со своим мужем. Поэтому Абакумов лично занялся арестованным в поисках нити, которая вывела бы на материал «террора», тайной подготовки к нему.
«Нить» не давалась, рвалась, не было и сколько-нибудь достоверного пунктира, который как-то связал бы дом Аллилуевых, Кремль, Сталина и еврейских «буржуазных националистов». Только в отчаянии, в крайней степени забитости, в погибельном бреду пришло Гольдштейну на память имя историка Гринберга — надо же было придумать кого-то, кто был хотя бы знаком с Михоэлсом или с кем-либо из руководства ЕАК. Совместными усилиями следователей — «забойщиков» и «литераторов» вроде Бровермана — в несколько дней сложили версию о подготовке к террору, версию, еще недостаточную для суда, но в Инстанцию протоколы и сопроводительная бумага были посланы тотчас же, как важнейшая, долгожданная информация.
Подполковник Комаров не ведал или притворялся, будто не знает о том, что в недрах госбезопасности уже давно вызревало дело ЕАК, — у министра на этот случай были агенты и советчики куда более проницательные, а главное, осведомленные, чем одержимый антисемитскими страстями Комаров.
Фигура Комарова абсолютно типична для самой атмосферы и методов следствия по делу, практически не существующему, сочиненному от начала до конца. Эта фигура повторяется, чуть-чуть варьируясь, буквально в десятках других службистов, причастных к задуманной провокации. Здесь стоит привести отрывки из письма-исповеди Комарова Сталину, его вопля, последней надежды спасти свою жизнь. Дописывалось это большое письмо 18 февраля 1953 года, Комаров рассчитывал на понимание и сочувствие Сталина — только бы оно попало ему в руки! — мудрый вождь народов, наградивший орденами и медалями счастливчиков, убийц Михоэлса, должен понять его, откликнуться на его отчаяние и боевую готовность. Кто же мог знать, что 18 февраля 1953 года, за две недели до смерти, Сталину уже не до писем.
«В коллективе следчасти хорошо знают, как я ненавидел врагов, — хвалился Комаров. — Я был беспощаден с ними, как говорится, вынимал из них душу, требуя выдать свои вражеские дела и связи.
Арестованные буквально дрожали передо мной, они боялись меня как огня, боялись больше, чем не только других следственных работников, но и сам министр не вызывал у них того страха, который появлялся, когда допрашивал их я лично… Следователи следчасти, зная, что арестованные больше всего боятся меня, когда приходилось туго и арестованные упорно не хотели разоружаться, всегда прибегали к моей помощи, прося принять участие в допросе».
23
«Читая составленные мною протоколы, — сообщал о себе окончивший семилетку Комаров, — Абакумов часто повторял мне: „Ты — дуб!“ Я, по его мнению, писать совсем не умел. Должен по-честному признаться, что его упреки были справедливы, так как написание показаний арестованных у нас было слабым местом из-за общей малограмотности» (К. Столяров. Голгофа. Документальная повесть. М., 1991, с. 15).