Выбрать главу

Для шельмования будущих жертв используется их прошлое. За редким исключением, они, люди, родившиеся в конце прошлого века, печататься почти все начинали до 1917 года; само время испытывало их то Киевом, то Варшавой, то Веной, истязало частой сменой властей, режимов, искушало новыми возникавшими журналами и альманахами. «Я пережил 18 раз смену власти в Умани! — в отчаянии воскликнул Лев Квитко в судебном заседании 21 мая 1952 года. — Но когда красные вошли в Киев, этому было посвящено мое маленькое стихотворение „Привет вам, освободители!“»[40] Время толкало их в дорогу, на поиски издателей и читателей, ввергало в ужас частыми погромами, нуждой, возвращающимся бесправием; 20-е годы вовсе не видели в них виноватых «эмигрантов» или «беглецов» из советского рая; видели не изменников, а людей гонимых, подобно и многим русским литераторам, интеллигентам, побродившим по белу свету, прежде чем обрести свой дом. Но на взгляд тех, кто не мыслил себе и шага отступления от «Краткого курса истории КПСС», кто усвоил сталинский непреложный догмат о враждебности и контрреволюционности любой, даже рабочей социалистической партии, кроме партии большевиков; на взгляд тех, кто всех родившихся на западе и юго-западе бывшей Российской империи, в «черте оседлости» — Галиции, Литве, Латвии, Эстляндии, Бессарабии — тупо числил «иностранцами»; на взгляд любого — и просвещенного, и малограмотного — следователя, все эти люди изначально заслуживали кары за измену Родине.

Фефер, родившийся несколько позднее, оказался в более выгодном положении. Он только накоротке семнадцатилетним юношей «забежал» в Бунд — партию, еще с ленинской поры превращенную в уголовно-политический жупел, а Сталиным, после убийства Кирова, и «новыми» историками партии объявленную просто исчадием ада. Очень скоро Фефер вступил в партию большевиков и серьезно «нагрешить» в Бунде не успел.

Бунд ему простили еще в 1937 году, когда благополучие Фефера повисло на волоске, простили и при Абакумове — но к его новым грехам «опричники» отнеслись уже без снисхождения. В записке Абакумова Инстанции и Сталину есть страницы, оценивающие как враждебные и преступные все без изъятия контакты с приезжавшими в СССР зарубежными деятелями еврейской культуры и общественных движений, с представителями «Джойнта» и других благотворительных организаций США. В записке дана и разработка — персональная и событийная — по Киеву (тут впервые упомянут Гофштейн) и Минску, Харькову и Одессе, Львову и Черновцам, также и другим городам, куда проникли вездесущие агенты еврейской националистической партии. Пропуском в этот подпольный мир, на взгляд абакумовских служб, была еврейская фамилия и кровь; пропуском и одновременно — стопроцентной уликой.

Много места уделено в ней Крыму, абсурдному обвинению в вынашивании планов отторжения Крыма от Советского Союза — проекту, якобы возглавленному бывшим заместителем министра иностранных дел СССР и фактическим главой Совинформбюро Соломоном Лозовским. Вдохновленный согласием Сталина на ликвидацию Михоэлса, готовя процесс над еврейскими националистами, метастазами расползшимися по всей стране, уверенный, что с гибелью Михоэлса никто не сможет помешать победоносному следствию, Абакумов пообещал Инстанции слишком много, рискуя при неудаче головой.

Тем удивительнее убийство Михоэлса. Зачем убивать преступника № 1 — по логике докладной записки в Политбюро и Сталину? Казалось бы, выскажи такое предположение Сталин, министр госбезопасности должен был бы просить о сохранении жизни Михоэлса, хотя бы на время следствия, — жизни главного виновника, но и главного свидетеля! Ведь именно с ним и с Фефером, с их поездкой по Америке и Европе связано все наиболее важное: там — оформление заговора против Советского Союза, там продажность взяла верх над разумом и осторожностью, там — начало изменнической, шпионской деятельности. И только два свидетеля! Для следствия важны их совпадающие показания, а то, что они, Михоэлс и Фефер, почти всю жизнь враждовали как художники, прибавит достоверности их признаниям. Если такие разные люди совпадут в покаянии, следствие возликует.

Абакумов решал вопрос о Михоэлсе однозначно: убрать! С каким мстительным удовлетворением принял он от избитого до полусмерти Гольдштейна подтверждение того, что Михоэлс — «подлец!», хотя и знал, что Гольдштейн даже не знаком с Михоэлсом.

Возможно, что Абакумов при случае уже заговаривал — намеком, полувопросом — об устранении Михоэлса и не был понят. Но вот служба набрела на Гольдштейна, а через него и на Гринберга; вышли вслепую, как иногда случается, из-за интереса Гольдштейна к семье Аллилуевой, а обрели неслыханную удачу — после каких-то двух недель жесточайших допросов мелькнул луч надежды, замаячила возможность обвинить еврейских националистов в подготовке к террору.

Страх террора, принимавший с годами все более клинические формы, — ахиллесова пята Сталина. Пролив моря крови, убив и сгноив в лагерях и тюрьмах миллионы людей, задушив голодом крестьянство, бессудно расстреляв тьмы людей, от дворников, слесарей, шоферов, театральных гардеробщиков, счетоводов, лекарей, фельдшеров, учителей, единоличников, служителей церкви до обширного сословия нового советского чиновничества и всего командного состава Красной Армии, до комполков включительно, физически устранив всех своих политических противников, — как же после всего этому монстру не предположить, что страдающий народ вытолкнет из своих глубин на поверхность мстителей, своеобразных «камикадзе», готовых рискнуть жизнью.

Чтобы страшиться террора, не обязательно испытывать комплекс вины — можно одержимо верить, что ты и кумир и благодетель народа, что, искровянив его и «проредив», ты готовишь поколениям грядущий земной социалистический рай, можно считать себя правым во всем и, однако же, бояться пули, гранаты, яда, вероломства «врачей-убийц».

В декабре 1947 года Абакумов достиг важного рубежа: под ноги легла зыбкая, но многообещающая тропа к «террористическим помыслам» евреев. Как мы уже знаем, воодушевленный министр не захотел ждать и часа: выбитые следователями у искалеченных ученых показания были сразу же отправлены в ЦК. Призрак террористов, копошение которых Сталин всегда подозревал вокруг себя, возник при обстоятельствах, особенно нетерпимых для него: сионисты подбирались к его семье, доискивались домашних подробностей, злорадствуя, что дочь самого Сталина полюбила еврея и родила от него. Они втираются в доверие к болтливым теткам его дочери, все еще рассуждающим о государственных делах, считая себя людьми, приближенными к власти. Даже если эти сионисты по трусости не способны на теракт, если лицедей и шут Михоэлс собирает сведения для более молодых и решительных, и тем и другим пора исчезнуть, не поганить советскую землю.

Теперь можно было «испросить крови» Михоэлса.

И министром Абакумовым была получена, так сказать, лицензия на отстрел — согласие на убийство Михоэлса. А позднейшая попытка, спасения ради, выдать это согласие за инициативу Сталина, за строгий, неоднократно повторенный его приказ понятна. Она входила в план спасения арестанта Абакумова, понадобилась она и самому Берии, стремившемуся после смерти Сталина свалить на него все возможные преступления: так Лаврентию Берии спишутся и многие его злодейства.

вернуться

40

Судебное дело, т. 1, л. 128.