«В результате большой и напряженной работы по этому делу, — показал Лихачев военюристам, проверявшим дело ЕАК, — как со стороны следователей, так и моей лично, все арестованные за сравнительно короткое время, без применения к ним мер физического воздействия, за исключением, может быть, двух-трех арестованных, дали подробные показания как о вражеской деятельности еврейского антифашистского комитета, так и своей лично»[49]. «Интернациональный долг» позвал Михаила Тимофеевича в Прагу и Софию, делиться палаческим опытом с «меньшими братьями», Жемчужину и Мельник он передал своему главному подручному — Комарову, Карповского — Сорокину и отбыл. «В мое отсутствие это дело было закончено, выполнена была статья 206 УК [подследственным предъявлено обвинение в присутствии прокурора. — А.Б.], написано обвинительное заключение, но в суд почему-то не направлялось… В сентябре 1950 года я возвратился в Москву и, просмотрев дело, а также побеседовав с некоторыми следователями, узнал, что дело на еврейских националистов уже закончено, причем без какого-либо документирования преступной деятельности арестованных… Тогда же следственное дело вновь было передано в подчинявшуюся мне следственную группу, где оно в большом количестве томов лежало заброшенным в сейфы до моего ареста»[50].
Лихачеву так и не удалось самолично довести расправу до конца из-за ареста в июле 1951 года. Но ко дню 28 мая 1953 года, когда он пишет эти свои «собственноручные показания» комиссии Главной военной прокуратуры, ненавистные ему «еврейские националисты» уже почти год как расстреляны. Лихачев в тюремной камере может этого не знать, если только кто-либо из бывших его сослуживцев не пролил бальзам на его душу.
«Почему дело не направлялось в суд, мне до сих пор не известно…»
Лихачев лжет на пороге скорой гибели: он хорошо понимает причину и вскоре, забыв о своем недоумении, открывает ее и нам. «Как понимающий в следственной работе, я должен сказать, что рассмотрение в суде такого рода явно недоработанного следственного дела на особо опасных государственных преступников могло кончиться провалом, так как некоторые из них, после ознакомления с материалами обвинения, свои показания изменили или вовсе от них отказались. Подкрепить же прежние показания было нечем, поскольку, как я уже показал, документы, изобличающие арестованных, лежали в МГБ СССР в неразобранном архиве ЕАК… Моя вина и вина других бывших руководителей следственной части, Леонова и Комарова, состоит в том, что мы, по воле Абакумова, преступно отнеслись к окончанию следствия по делу на опаснейших врагов советского государства, орудовавших в EAK»[51].
Самоубийственное для следствия заявление! Груды бумаг, весь архив ЕАК, вся переписка, сброшенные в несколько грузовиков, привезены на Лубянку, лежат нетронутые, неразобранные, даже мельком не просмотренные, но Лихачев и другие каким-то образом знают, что все это — документы, «изобличающие арестованных», хранящие доказательства шпионажа и предательства. А ведь у следствия нет ни одной уличающей бумажки, ни одного документального подтверждения попытки разглашения важных секретов и тайн! И можно ли рассчитывать отыскать их в копиях, отправленных за рубеж с позволения цензуры писем и статей?
Покаявшись для проформы, Лихачев главную вину возлагает на бывшего министра и на «товарища Шубнякова» из 2-го Главного управления МГБ, который, мол, «медлил с разборкой и переводом» изъятых документов ЕАК.
Документы не переведены на русский, свалены в кучу, но заранее объявлены крамолой, продуктом, шпионской деятельности. Они или давно сожжены за ненадобностью, или все еще пылятся в хранилищах 2-го Главного управления, а между тем это соответствующие букве закона бумаги — протоколы заседаний, письма, копии не сотен, а тысяч накопившихся статей, очерков, интервью, прошедших к тому же контроль Главлита перед отсылкой за рубеж. Даже те из подозрительных бумаг, которые были отобраны для предъявления экспертам (в январе 1952 года) в качестве антисоветчины, могли показаться крамольными только в горячечном бреду. Об этих абсурдных, огульных обвинениях в шпионаже «на публику и под гром литавр» говорил на суде Лозовский: «Получается, что дело шпионажа было у нас поставлено очень своеобразно. Как указано в обвинительном заключении, мы передаем врагам шпионские сведения и оставляем копии в архивах. Потом приходят сотрудники МГБ и все забирают… Ведь это же явная бессмыслица. Если материалы, полученные из института № 205 (о колониализме Англии), носят шпионский характер, то почему это вещественное доказательство не приобщено к делу? Полковник Комаров обещал мне дать прочесть этот материал, но только показал его, не выпуская из рук… На протяжении трех лет я десятки раз просил следствие дать мне посмотреть, что это за секретные материалы. Я же за это отвечаю головой! Может быть, полковник Комаров за это время стал уже генералом, так как прошло уже три года, но все же суд может спросить у него этот материал — я уверен, что, если бы там была хоть одна строка, носящая шпионский характер, этот материал был бы здесь. Что это значит? Это значит, что можно любого человека подвести под смертную казнь, а материалы спрятать от суда… С еврейского и английского языков переводили для следствия книги, взбудоражили целую группу экспертов, а эти документы, написанные на русском языке, по которым не нужно было никаких экспертов, к делу не приобщены».
Замечу: Комаров к этому времени стал не генералом, а арестантом и вместе со своим шефом Абакумовым ждал приговора и расстрела, но полковник Рюмин, возглавивший следствие с осени 1951 года, возведенный в ранг заместителя министра, не дал суду материалов института № 205. Несмотря на настояния генерал-лейтенанта Чепцова: давать было нечего.
Как же понять бессилие следствия, проволочки, бездарное рысканье палачей?
Уголовные следствия по особо важным делам, привычные для госбезопасности, построенные на фальсификации и насилиях, требовали скорого, молниеносного суда, исключающего колебания, затяжки и апелляции. Особое совещание, или «тройка», определив накануне приговор, в спешном порядке, затыкая рты подсудимым, решало их судьбу с немедленным приведением в исполнение приговора. Лихачев назвал число арестованных по делу ЕАК, «признавших себя виновными», — более 50 человек. По сути, многие сотни арестованных, ибо от «ядра» в 50 арестованных нити потянулись по всей стране, от Биробиджана до Одессы и Черновцов, хватали и хватали людей, чьи фамилии возникали в деловых бумагах ЕАК или среди корреспондентов «Эйникайт».
Но куда ушли эти 50, в каком кровавом месиве захлебнулись? Добитый в тюрьме Брегман, член президиума ЕАК, не смог выдержать до конца судоговорения, подсудимых осталось 14. А как же остальные 35? Не отпустили же их с Богом?!
Их судили группами по территориальному (Киев, Минск, Одесса, Биробиджан и т. д.) или профессиональному (журналисты, работники культуры, служители культа и т. д.) признаку, судили скорым судом Особого совещания, или «тройки», для которого идеальными следователями и были комаровы и жирухины, лихачевы и шишковы. Им не выносили пустяковых, легких приговоров, давали большие сроки — от 10 до 25 лет, равных для пожилых, нездоровых людей уничтожению. Не колеблясь приговаривали и к высшей мере.
К расстрелу приговорили журналистку Мириам Железнову (Айзенштадт) обвинив в измене родине и шпионаже, не предъявив при этом ни одной строки в подтверждение ее вины. В судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР (ноябрь 1950 года) она признала, что в «1946 году несколько раз встречалась по делу с Гольдбергом, не зная о его принадлежности к американской разведке». Не знала она, не мог знать и никто другой — невозможно знать то, чего не было, что было измышлением следствия. Не знала, но не посмела усомниться в правдивости следствия и стояла перед судом с поникшей головой. «Судите, как хотите, но прошу учесть, что я не враг и не шпионка. Волею судеб попала в окружение врагов народа…»[52]