Человек умный, но и простодушный, она не подозревала, что уже долгое время за ней следят. Часто стала захаживать в дом некая гражданка Антохина, кажется, как определила Штерн, из службы «управления коменданта Московского Кремля»; приходила, собственно, не к ней, Штерн, а к ее домработнице Екатерине Яковлевне Лопаткиной, замечательной женщине из крестьян Тульской губернии, нянчившей до революции детей одного из сыновей Льва Толстого… «Знакомых у меня было много». Лина Штерн называет имена так, будто еще не пролилась кровь Христиана Раковского, Рыкова и его жены Нины Семеновны и других, растоптанных Сталиным. Евгений Викторович Тарле — знакомый еще с 1928 года, их познакомили в Париже, на квартире у дочери Плеханова, Лидии Георгиевны. Так и мелькают имена академиков — Волгина, Завадского, Шмальгаузена, — имена профессоров, кремлевских лечащих врачей. И не к чему допытчикам придраться, о каждом, даже казненном, Лина Штерн говорит уважительно, каждому отдает должное…
«— А помните, в ГОСЕТе, при посещении театра Голдой Меерсон[62], там вывесили голубое полотнище с изображенным на нем сионистским знаком? Вы были при этом, — не спрашивает, а обвиняет следователь.
— Да. Звезда Давида. Это — символ, герб, как у нас серп и молот. Не встречать же посла государства Израиль двуглавым орлом».
Следователь подбирается к Якову Гильяровичу Этингеру, ищет «сионистов» во врачебных кругах, среди знаменитостей, среди тех, кто имеет отношение к лечению и обслуживанию руководителей страны, и все зря, на все — прямые, открытые ответы, добрые, похвальные характеристики.
Все, что я тут привожу, взято не из одного допроса, пусть даже и большого «обобщенного протокола». Здесь ответы из допросов 8 и 10 февраля, 7 и 28 марта, 19 апреля и 7 июля 1949 года. Тем дороже и прекраснее, что, проходя месяц за месяцем через все тяжкое, оскорбительное, через унижения и голод, Лина Штерн всегда верна себе, не поддается ни шантажу, ни психологическому давлению.
Однажды ее допрос приобрел странный, с оттенком трагифарса характер. Полковник Герасимов настойчиво допытывался, по чьей протекции в штат института, руководимого Линой Штерн, приняли некую Зубкову, жену еврея, назначив ее, всего лишь кандидата наук, заведующей биохимической лабораторией. Герасимов долго ходил вокруг да около и наконец спросил напрямик:
«— Скажите, у ее мужа, Моисея Гитлера, часто бывает периоды подавленности, депрессивного состояния?
Штерн только руками развела.
— Высказывает ли он в состоянии депрессии антисоветские взгляды?
— О каких-либо антисоветских проявлениях со стороны Гитлера я данными не располагаю.
— Скажите, Гитлер являлся бундовцем?
— Принадлежал ли когда-либо Гитлер к Бунду, я не знаю». [63]
За что же судили академика Штерн? За что, если не считать национальность Штерн достаточным основанием для преследования?
Мы уже знаем, что Рассыпнинский, тиранивший Лину Штерн изо дня в день первый месяц ее заключения, не смог ответить на такой простой вопрос. Ничего угрожающего для него в этом естественном вопросе военюриста не было. Не сумели бы ответить и девять других следователей, «мотавших» Лину Штерн все годы следствия.
Но вот ей поставили в вину эпизод, случившийся на заседании президиума ЕАК, эпизод ничтожный — как ни перетолковывай его, не отыщешь тут криминала.
Эпизод включен в Обвинительное заключение по делу ЕАК, утвержденное Постановлением подполковника Гришаева (28 марта 1952 года), и относится прямо к Лине Соломоновне Штерн. Но прежде об общей политической и гражданской ее характеристике, как она сложилась по окончании следствия.
«Штерн, являясь выходцем из классово чуждой среды и получив воспитание за границей, враждебно относилась к Советскому строю. Лакейски угодничая перед буржуазным Западом, она проповедовала в науке космополитизм и утверждала, что советская наука должна стоять вне политики»[64]. Впрочем, не более содержательны с юридической точки зрения и схожие пункты обвинения ряда других подсудимых. Так, Вениамин Зускин, поставленный во главе ГОСЕТа после убийства Михоэлса, не пробывший в должности художественного руководителя и семи месяцев — месяцев отчаяния, растерянности, безвременья, — подведен к казни за то, что «еврейский театр ставил главным образом пьесы, воспевающие старину, еврейские местечковые традиции и быт, возбуждавшие у зрителей националистические чувства»[65]. Примерно с таким же «веским» основанием можно было бы судить любого русского режиссера за увлечение пьесами А.Н. Островского, А.К. Толстого, Гоголя или Фонвизина! Так, Перец Маркиш должен был понести уголовное наказание за то, что в 1945 году «…имел несколько встреч с приезжавшим в СССР американским разведчиком Гольдбергом, которому передал сведения о положении и настроениях еврейских писателей в СССР»[66]. И ничего более, никакого состава преступления!
Но даже и в этой следственной мизерии не обошлось без откровенной лжи. Утверждения Штерн, что наука должна стоять вне политики, относились к подлинной, фундаментальной науке, а не к тому, что имели в виду следователи, говоря о «советской науке». Штерн не относила к науке «писания» не только Емельяна Ярославского или Минца, но и сочинения Бухарина или Радека. Она не скрывала своего, всего лишь терпимого отношения к языку идиш и убежденности в важности и необходимости изучения именно иврита для сохранения и подъема национальной культуры.
«В кругу своих знакомых, — сказала Лина Штерн, — я высказывала взгляды о необходимости сохранения древнееврейского языка и культуры». Следователь с ловкостью базарного наперсточника рядом со словом «взгляды» вписывает другое слово — «националистические», упорствует, настаивает на своем, и тогда Лина Штерн дописывает новое окончание фразы: «…но активной националисткой я себя не считаю».
2 августа 1947 года состоялось внеочередное заседание президиума ЕАК с единственным вопросом в повестке дня: «О погромах в Англии». Функционерам ЕАК Феферу и Хейфецу в ЦК приказали отреагировать на события, обрушить огонь критики на ненавистное Сталину лейбористское правительство Моррисона, заодно пригрозив кулаком зарывающемуся Трумэну и всем «продажным воротилам западной политики». Шло стандартное, законопослушное обсуждение, произносились речи, исполненные гнева и высокого советского патриотизма, отыскивались самые уничижительные слова для британских либералов, только и оставалось, что поставить подписи под письмом, но тут раздался уверенный голос Лины Штерн; я процитирую ее выступление по тексту протокола заседания;
«Мне хочется знать, есть ли у нас более точные сведения о характере этих погромов. Мы собираемся предпринять здесь очень серьезный шаг — послать воззвание ко всем демократическим силам мира. Есть ли у нас такие подробные сведения о событиях в Англии? Меня интересует, из каких источников они получены. Мы должны опираться на очень точные сведения. У нас существуют еще и другие антифашистские организации: Антифашистский комитет советских ученых, Антифашистский комитет советских женщин, Антифашистский комитет молодежи. Мне думается, что наш протест должен быть не только против погромов; если мы будем протестовать как евреи против еврейских погромов, то этот документ будет звучать не с той силой, с какой ему следует звучать. Мне кажется, что надо объединиться с этими антифашистскими организациями с тем, чтобы они также подписали этот протест, тогда наш голос будет звучать против реакции вообще, против возрождения фашизма»[67].
Так Лина Штерн преподала коллегам, а вместе и Лубянке тоже, предметный урок здравого смысла и политической трезвости. Вспомним: одно из самых тяжких, объемлющих всё и вся обвинений в адрес деятелей ЕАК — это обвинение в преступном стремлении отгородиться от человечества, обособиться, вести счет только «еврейским жертвам» и от лица евреев; но Лина Штерн предложила возвысить общий голос против фашизма.