Судя по всему, ею были сказаны и другие слова, печальные и осуждающие. Они-то и легли в подтекст последовавшего взрыва. «Когда мы обсуждали вопрос о еврейских погромах в Англии, — сказал Фефер на очной ставке со Штерн 10 марта 1952 года, — Штерн настоятельно требовала выяснить действительное положение вещей, заявив, что, прежде чем писать протест по этому поводу, нам следует тщательно проверить, действительно ли в Англии были еврейские погромы. Тогда же она заявила, что нужно выяснить, как у нас в СССР обстоит дело с проявлениями антисемитизма»[68].
На допросе Штерн подтвердила, что «…отказалась подписаться под протестом против еврейских погромов в Англии: я заявила на заседании ЕАК, что сведения о еврейских погромах в Англии для меня неубедительны». Но поняли ее иначе: нам ли, не умеющим совладать со своим, домашним антисемитизмом, поучать англичан?! Именно так доложил по начальству и в Инстанцию заместитель ответственного секретаря ЕАК Хейфец: «Штерн заявила примерно следующее: прежде чем протестовать против антисемитизма и погромов в Англии, следовало бы протестовать против антисемитизма в СССР. Заявление Штерн вызвало резкое по существу, но вежливое по форме осуждение председательствующего Михоэлса»[69]. Оскорбившись, Штерн поднялась и вышла из помещения президиума, Михоэлс поспешил за ней и вернул ее.
Конфликт, казалось, исчерпан, но это только начало. Следствие, не располагавшее ничем для обвинения Лины Штерн, то и дело возвращалось к злополучному протесту против «британских погромщиков» и внесло этот пункт в Обвинительное заключение, заставив говорить об этом и суд. «Я достаточно хорошо знаю Англию, — сказала Штерн и на суде, держась своей независимой линии. — Знаю, как там живут люди, и говорить о происходящих там еврейских погромах мне казалось неосновательным». Суд вновь и вновь спрашивает обвиняемых, ищет «зацепку» и в конце концов находит ее в ответе подсудимого Брегмана, того, кто вскоре выпал из процесса, заболел вследствие «чрезвычайных мер воздействия» и умер в тюремной больнице. «Слова Штерн таковы, — сказал он, — раньше чем писать протест, нужно посмотреть, где происходят погромы: я так понял ее реплику, она была двусмысленной».
На взгляд сотрудников Лубянки, реплика Штерн была не двусмысленной, а злонамеренной, как и все ее поведение на суде.
«— Я редактировала один медицинский журнал, — сказала Штерн в судебном заседании. — Редакция имела двух сотрудников, т. е. двух секретарей с нерусскими фамилиями. Это было в 1943 году». Штерн предложили уволить этих сотрудников. «„Почему?“ — спросила я. „Нужно заменить“ — и ничего другого мне не говорят. Потом мне объясняют: существует такое постановление, что нужно уменьшать число евреев в редакции. Видите ли, говорит он, Гитлер бросает листовки и указывает, что повсюду в СССР евреи, а это унижает культуру русского народа…
— Кто это говорил? — спросил судья Чепцов.
— Академик Сергеев. Действительный член Академии медицинских наук директор института. Он сказал, что есть постановление и нужно уменьшать число евреев — ведущих работников, главных врачей — чуть ли не на 90 % и т. д. Я сказала, что если так подходить, то меня тоже надо снять, у меня тоже фамилия не русская. Он ответил, что меня слишком хорошо знают за границей, поэтому меня это не касается… В тот же вечер я встретила Ярославского Емельяна на каком-то заседании в Академии, он сделал большие глаза, сказал, что ничего подобного нет и что об этом надо сообщить куда следует. Посоветовал написать И.В. Сталину… Через некоторое время меня вызывают в Секретариат ЦК ВКП(б), там находятся Маленков и Шаталин. Маленков был очень внимателен ко мне, сказал, что мое письмо ему передал И.В. Сталин. Я заявила ему, что ни минуты не сомневаюсь, что это дело вражеской руки, что, возможно, даже в аппарате ЦК завелись люди, которые дают такие указания. Он сильно ругал Сергеева»[70].
Как тут не вспомнить Абакумова, его совет своим хлопцам действовать осторожнее, осмотрительнее, помнить, что сегодня это дело все еще щепетильное!
«— Я очень доверчивый человек и не жалею об этом, — сказала на суде Лина Штерн. — Я имела счастье знать очень хороших людей, возможность видеть самых лучших людей нашей страны. У меня было впечатление, что новый мир создается в Советском Союзе, и мне очень хотелось принять в этом участие. За то, что я отказалась подписать сочиненный следователем протокол, я очутилась в Лефортове.
— Свои показания, данные на следствии, вы подтверждаете? — спросил Чепцов.
— Нет, ни одного.
— Почему?
— Потому что там нет ни одного моего слова. Я три раза переводилась из Внутренней тюрьмы в Лефортово за то, что я не хотела подписывать романа, написанного следователем.
— Там тюрьма и здесь тюрьма: какая разница?
— Там, в Лефортове, — преддверье ада. Может, стоило бы вам как-нибудь сходить туда и посмотреть, что там делается. Я не на то жалуюсь, что сидела в одиночке; лучше быть одной, чем в плохой компании. Когда я подписывала самый большой протокол [„обобщенный“. — А.Б.], то я увидела, что это был сгусток из нескольких допросов. Я сидела там, в Лефортове, в течение трех недель, когда меня в феврале вызвали сюда, на Лубянку, подписать протокол. Я пробыла здесь десять дней, но так как ничего не получилось, то меня опять увезли в Лефортово. Пол там цементный, камеры плохо отоплены… питание такое, которым я не могла пользоваться… В конце концов сколько можно было сидеть, мне ведь не хотелось умирать. Я не хочу умирать и сегодня потому, что я не все еще сделала для науки, что должна сделать…»[71]
После того как она за минувшие годы осознала духовную опустошенность, злобу и цинизм тюремщиков, Штерн пытается еще пробиться к сознанию и совести судей.
«Всю свою жизнь я не умела и не хотела изображать то, чего нет. Я всю свою жизнь хотела быть правдивой, истинной. Я могла бы позволить себе роскошь, но всю жизнь прожила совершенно по-иному; я не завела себе даже семью и жила только своей идеей».
О какой еще «идее» болтает эта уродина?! Разве у нас у всех не одна марксистско-ленинская идея победы пролетарской революции во всем мире?
«Все мои показания, которые предъявляются мне на суде, я отметаю, я от них отказываюсь… У меня была единственная возможность — дожить до суда, а я только этого и хотела. Я не боюсь смерти, но не хотела бы уйти из жизни с этим позорным пятном — обман доверия, измена… Я чувствовала, что дело плохо и я могу сойти с ума: а сумасшедшие ни за что не отвечают»[72].
Не сошла ли она и впрямь с ума, старуха, что на пороге казни все твердит о деле, о работе, о пользе для страны, о науке, совсем как одержимый патриот Боткинской больницы Борис Шимелиович? О Боге подумала бы! Или она так понимает смысл последней исповеди, что путает ее с суетными мирскими делами? Кто-кто, а она свое пожила, поездила, повидала землю, пображничала за такими столами, которые и высоким судейским разве что во сне виделись.
Мысль Лины Штерн парила так высоко, что не всем и разглядеть, задрав голову, — позвонки переломятся.
«Для меня важна работа, — сказала она в своем последнем слове. — А для хорошей работы мне нужно возвращение доверия и полная реабилитация… Моим арестом Советскому Союзу нанесен гораздо, больший ущерб, чем всей деятельностью ЕАК, так как арест дал возможность дискредитировать мою работу и уничтожить все достигнутое. Я считаю эту работу новой страницей в медицине и не считаю себя вправе уносить с собой в могилу все, что я знаю…»[73]
Случилось то, чего никто не мог и предположить: подписывая расстрельный приговор подсудимым, каждый из которых вполне доказал свою невиновность, Сталин вычеркнул из списка обреченных имя академика Лины Штерн.