Выбрать главу

Стоит задуматься над тем, почему «письмо трех» о Крыме в течение недели поменяло адресата. Писалось на имя Сталина, что вполне естественно: никто другой не мог и помыслить не то что о создании в стране новой автономии — и какой: еврейской! — но и о серьезной постановке такого вопроса на обсуждение.

Письмо Сталину от 15 февраля 1944 года сохранилось в архиве без помет или резолюции Сталина. Трудно предположить, что письмо скрыли от него, что кто-то, не спросив генсека, осмелился распорядиться о переадресовке письма: уже 21 февраля оно, с небольшой купюрой, направлено за теми же тремя подписями заместителю председателя Совета Народных Комиссаров В.М. Молотову. Только Сталин, пробежав текст послания или выслушав сообщение о нем Поскребышева (Маленкова? Щербакова?), мог сбросить еврейскую заботу на Молотова. Но как сбросить? Сердито, раздраженно — или с притворным равнодушием, полупрезрительно, с коварным умыслом — этак небрежно, между делом — маскируя скрытый ход своих мыслей? Появись на письме резолюция Сталина или выскажись он вполне определенно, все и решилось бы так или иначе в соответствии с его волей.

Вспомним, что ЕАК с первых дней существования — «поднадзорный объект»: что «крымский проект» подброшен отнюдь не Совнаркомом и не напрямик аппаратом ЦК ВКП(б), а Лубянкой через двух своих сотрудников — Шахно Эпштейна и Фефера.

Сегодня, многое узнав о тайной службе двух руководящих деятелей Еврейского антифашистского комитета, мы можем досадовать на доверчивость Михоэлса, недоумевать, почему его не насторожила атмосфера секретности, неадекватные, оскорбительные нападки Фефера на доктора Шимелиовича вместо благодарности ему за помощь.

Тогда все выглядело иначе: деловой хозяин ЕАК — его ответственный секретарь Шахно Эпштейн — и редактор газеты «Эйникайт» Фефер, два старых члена партии, завсегдатаи ЦК ВКП(б), два малосимпатичных лично Михоэлсу человека (тому есть множество доказательств), но не вызывавших гражданского недоверия, а скорее, по неизменной их партийной ортодоксальности, казавшихся Михоэлсу выразителями воли партии в ЕАК, сообщили ему о готовности правительства и лично Сталина рассмотреть вопрос о Крыме с благожелательных позиций. Как было не поверить, не подписаться под письмом, не загореться надеждой?!

Сталин, который спустя несколько лет, когда усилиями Абакумова — Фефера будет эксгумирован «крымский проект», взорвется театральным, слишком неистовым, чтобы быть натуральным, гневом («Сталин буквально взбесился!» — скажет по этому поводу Хрущев) на евреев, задумавших «умыкнуть» Крым, в феврале 1944 года коварно молчит, препоручив заботу Молотову. Плод не созрел, время не пришло…

При всей высоте своего державного ранга Молотову живется неуютно. Менее всего хотел бы он заниматься еврейскими делами, всякий раз, при каждом подходящем случае убеждаясь в неискоренимости матерого уже к этой поре антисемитизма Сталина. Жена Молотова — еврейка, всегда чуждая Сталину, а после самоубийства Аллилуевой — ненавистная ему. Но Молотов — гроссмейстер осторожности — в отличие от доверчивого Михоэлса, этого простодушного мудреца, не попадает впросак. Сама осторожность, он не дает загнать себя в ловушку, не доставит этой радости ни Берии, ни Жданову, ни Маленкову и никому другому, кто хотел бы оттеснить его от трона. По совету Сталина Молотов звонит в Киев Хрущеву — по собственному почину он не стал бы советоваться о Крыме с украинским руководителем, к которому всегда был не расположен и который в Крыму не хозяин, а просто ближайший «сосед», — спустя годы именно Хрущев и подарит Крым Украине.

Звонок в Киев — формальный, во исполнение чужой воли. И в Москве Молотов ограничится формальными шагами, адресовав копии «письма трех» Маленкову, Микояну, Щербакову и Вознесенскому. Четыре дня спустя на оригинале письма появляется надпись: «В архив. Тов. Щербаков ознакомлен. 28 февраля 1944 г.». Письмо остается полеживать в архиве, как мина замедленного действия.

Следствие с трудом поддерживало миф о притязаниях ЕАК на Крым, основываясь единственно и только на показаниях Фефера о сговоре Михоэлса со спецслужбами США и чуть ли не с самим американским правительством. Постепенно роль Фефера в сочиненной им афере умалялась до полного исчезновения, тяжесть «преступления» перекладывалась на безответного Михоэлса. «Фефер дал мне понять, — свидетельствовала 25 марта 1949 года Эмилия Теумин, — что в получении евреями Крыма заинтересованы американцы, и Михоэлс в период своего пребывания в Америке в 1943 году обязался выполнить это требование американских капиталистов»[77].

Как часто в тяжелые месяцы работы над архивом следственного и судебного дел ЕАК печаль стискивала мне сердце; угнетало бессилие защитить от поругания человека, так естественно соединившего в одном существовании художественный гений, сострадание к людям и могучую, неусыпную энергию. Как горько было убеждаться в действенности зла: стрократно обманутые, истерзанные так, что позавидуешь мертвому, люди заражались подозрительностью, гневным недоверием, принимали ложь за правду, начинали верить наветам. Если малодушный, цепляющийся за жизнь Фефер, каясь, открыл свои собственные преступления, почему бы не оказаться правдой — как ни тяжело и представить себе такое! — и преступлениям Михоэлса?! Люди словно увязали в трясине: мутился разум, ядовитые миазмы застилали глаза, уже не вчерашние друзья, а уродливые призраки чудились в тюремных стенах. Их умело, виртуозно толкали к предательству, к самооговорам и клевете. Сама память о Михоэлсе — сильном, решительном, полном деятельной энергии — менялась. Утрачен покой, убита надежда, поругана вера в человеческое достоинство, страх за близких истерзал сердце; до Михоэлса ли теперь, до недавнего еще почитания, а то и преклонения перед ним? В конце концов, он — «счастливец», для него все уже позади, он покняжил, пображничал на пиру жизни и ушел, ускользнул от палачей, исхитрился уйти на самом пороге несчастья… Никогда еще покушение Сальери на Моцарта, говорил я себе, думая о Михоэлсе и Фефере, не было столь изощренным и страшным, вдобавок еще и опирающимся на государственную власть.

«Откуда взялись в обвинениях по нашему делу реакционные круги Америки? — вопрошал на суде ученый-международник Лозовский. — Они ведь из сегодняшних газет, из газет 1952 года, а не 1943 года, когда Михоэлс и Фефер были в США. Тогда в Америке было правительство Рузвельта, с которым мы были в военном, антифашистском союзе». Опираясь на факты, на правительственные телеграммы, он показал, что все встречи в США, в том числе и с Розенбергом и Вейцманом, были согласованы с Москвой, каждый шаг наших эмиссаров в США был известен Молотову. С чего же началась провокация?

«Все началось, как объяснил нам здесь Фефер, с „крымского ландшафта“, а кончилось тем, что я, Соломон Лозовский, захотел продать Крым американцам как плацдарм против Советского Союза. Началось с показаний Фефера о том, что Розенберг предложил свою „формулу Крыма“. Крым — это Черное море, Балканы и Турция. Потом Фефер заявил, что Розенберг не говорил этого и что это формулировка следователя… Но в памяти подследственных уже засела эта удобная формулировка: Черное море, Турция, Балканы… По мере того как допрашивались другие арестованные, каждый следователь прибавлял кое-что от себя, в конце концов Крым оброс шерстью, которая превратила его в чудовище. Так получился плацдарм, и, хотя уже не докопаться, кто первый произнес это слово, военно-стратегический плацдарм налицо. Кто-то уже додумался, что и американское правительство причастно к этому делу. Это значит — Рузвельт. Осенью 1943 года Рузвельт встретился со Сталиным в Тегеране. Смею уверить вас, что мне известно больше, чем всем следователям вместе взятым, о чем шла речь в Тегеране, и должен сказать, что там о Крыме ничего не говорилось. В 1945 году Рузвельт прилетел в Крым с большой группой разведчиков, на очень многих самолетах. Он не прилетел ни к Феферу, ни к Михоэлсу и не по делу о заселении евреями Крыма, а по более серьезным делам. Зачем же нужно было изобретать формулировку — плацдарм, — которая пахнет кровью?!»

вернуться

77

Следственное дело, т. XXIV, л. 106.