Выбрать главу

Теперь «поэт» призывает обвиняемых расслабиться и посмеяться над «крымским проектом», но им почему-то не смешно; за годы следствия в них вколотили ту истину, что следчасть от своих обвинений не отказывается, что бы ни случилось. Обманутые с первых дней следствия сокрушительными саморазоблачениями Фефера, ужаснувшись бездне предательства руководителей комитета, попранию всего святого, арестованные, под давлением следователей, понесли и свои «дары» к крымской западне. В показаниях замелькали вписанные следователями фразы о создании евреями «своих вооруженных сил», министерства иностранных дел, о скором «установлении дипломатических отношений с заграницей, в частности с Америкой», и, разумеется, прежде всего о непременном отделении Крыма от Советского Союза.

В ходе следствия «крымский проект» обрел самого неподходящего героя. Нити тайного злодейства сошлись вдруг на добром и тишайшем человеке — Лейбе Квитко, известном миллионам детей страны.

Любопытная подробность следствия. Следователь Стругов, пытаясь внушить доктору Шимелиовичу, что именно он был «серым кардиналом» ЕАК, духовным руководителем комитета, сослался на письмо уезжавшего в отпуск Шахно Эпштейна. «Дорогой Борис Абрамович! — писал Эпштейн Шимелиовичу. — Я Вас прошу почаще встречаться с Квитко и помочь ему, в моем отсутствии, в некоторых делах; помимо задания сбора материалов, Квитко в остальных заданиях беспомощен, как ребенок. Понятно, это между нами».

Домашнее, по-человечески понятное письмо, но Стругову и в нем видится умысел, чуть ли не тайнопись, черный сговор и конспирация.

«Как видите, — сказал он Шимелиовичу, — ваш сообщник по преступной работе в своем отсутствии рассматривает вас как своего доверенного и дает указания о руководстве деятельностью комитета».

Если близкие Льва Квитко познакомятся лишь с томом его показаний зимы и весны 1949 года, их печали, а то и отчаянию не будет меры. Как быстро он сдался, принял на веру, что Михоэлс, как и Фефер, «американский агент», что намерение заполучить Крым — приказ американцев и он, Лейба Квитко, добрый, простодушный и нежный детский поэт, летом 1944 года отправился в Крым, выполняя, по его словам, «поручение американцев». Раньше он не подозревал этого, а после ареста прозрел!.. Растерянный, безоружный перед подлостью (вспомним слова Эпштейна: «беспомощный, как ребенок»), он не был брошен в карцер, возможно, и бит был меньше других. Зачем усердствовать, если его совестливый взгляд и без того обращен внутрь себя — в самом себе, в своей слепоте, в душевном затмении ищет и видит он начало и причину собственной драмы; если его жажда сверхобъективности выше чувства самосохранения, а покорностью судьбе он обезоруживает даже желчного следователя-иезуита. Он сердится, обижается на следователя, зачем тот всякий раз вставляет в признательный текст протокола слово «националистический»; как не понимает подполковник Герасимов, что получается нелепость — оказывается, он ездил с другими поэтами и писателями в разные города для чтения «националистических стихов», для проведения «вечеров националистических стихов», организовывал вечера «националистической культуры» и так далее. Квитко просит исправить, не страха ради, а чтобы не звучало глупо, безграмотно, — не бывает вечеров националистической культуры, — но Герасимов упрям, исправлять не хочет, и Квитко уступает.

В архиве ЕАК следствие обнаружило документы крымской командировки Квитко, и теперь он возник рядом с «инициаторами» — Михоэлсом, Фефером, Лозовским, которому еще 20 января 1949 года Шкирятов в своем кабинете объявил об исключении из партии «за сочувствие заселению Крыма евреями».

Из Крыма в ЕАК приходили мольбы о помощи. В одном из районов запретили восстановление прежней еврейской колонии, приравняв ее, вопреки очевидности, закону и здравому смыслу, к поселениям немецких колонистов, оставивших Крым вместе с гитлеровскими войсками. Людям в ряде случаев не возвращались дома, мебель, сельскохозяйственный инвентарь, принадлежность которых вернувшимся домой семьям устанавливалась бесспорно. Задерживалась сама реэвакуация: без команды из Москвы не могли тронуться с места проживания колхозники, организованно ушедшие на восток. Хозяйничанье гитлеровцев за время оккупации у какой-то части жителей, начальствующих лиц и, к несчастью, у иных детей всколыхнуло антисемитские настроения. Кубанские казаки, насильственно переселенные оккупантами в ряд сел и поселков Крыма, рвались на родину, на Кубань; дома, прежде принадлежавшие евреям, опустев, могли быть разрушены или переданы новым хозяевам.

В освобожденный Крым отважился поехать Квитко — уже не молодой, далеко на шестом десятке, не приспособленный к житейской грязи поэт, родившийся неподалеку от крымской земли, в селе Голосково Одесской области. Терпеливо, медленно, на перекладных ездил по знакомым местам, от деревни к деревне.

«— Население состояло главным образом из татар и переселенных немцами в Крым кубанских казаков, — показал он на допросе 7 марта 1950 года. — Я специально выезжал в Евпаторийский, Джанкойский и Калайский районы, где до войны размещались еврейские колонии. Я обошел все деревни и из бесед с жителями установил, что кубанские казаки не намерены задерживаться в Крыму и что поэтому есть дополнительная возможность для размещения здесь эвакуированных из Крыма евреев.

В селе Майфельд Калайского района я встретил местную учительницу, по национальности еврейку. В беседе со мной она обвинила местных жителей в антисемитизме. Она передала мне письмо, составленное ею и подписанное еще несколькими жителями — евреями села Майфельд. Она просила передать это письмо секретарю Крымского обкома ВКП(б) Тюляеву, но я его привез в Москву и вместе со своей докладной запиской направил в Наркомзем СССР…

Подполковник Герасимов оживился:

— В распоряжении следствия имеется фотокопия письма за подписью 15 жителей села Майфельд. Об этом письме вы говорите?

— Да, об этом.

— Фамилию учительницы вы можете восстановить в памяти?

— Нет, не могу…»

Верно, Квитко уже клянет себя и Наркомзем, не подозревая, что люди, передавшие в КГБ письмо пятнадцати, находятся рядом с ним, что это давно вошло в их служебные обязанности. Ужас, что госбезопасности известны и любой его шаг, и любой клочок бумаги, побывавший в его руках, толкает Квитко к новым ошибкам. Он рассказывает о еврее — председателе колхоза, «лет 35–38», демобилизованном по ранению, который обвинил своих соседей в антисемитизме, пообещав, что он «со всеми ними разделается…».

Следователь прерывает его:

«— Название еврейской колонии, где проживает этот человек, вы помните?

— Не помню. [Помнит, но уже этого нельзя говорить, нельзя предавать открывшегося ему человека: никто ведь не станет вникать в подробности. — А.Б.] Помню, что там 25–30 домов… а рядом виноградники — там на центральной аллее немцы зарыли живьем около двадцати евреев».

Следователь пропускает подробности мимо ушей: война, зверства немцев, все так привычно, печально, скучно, но разве одних евреев убивали фашисты?..

…Актом оформлены все бумаги, рукописи, документы, изъятые у Квитко при обыске.

Актом на сожжение.

Горит, сгорает прошлое, история, судьба.

Продолжаются допросы, проходят очные ставки, кое-кто из арестованных, очнувшись, с решимостью самоубийц отказывается от ранних своих показаний. Даже Соломон Брегман, доходяга, из которого вышибли душу, законопослушный член партии с 1912 года, даже он, иудей, достигший служебного кресла заместителя министра госконтроля РСФСР, Брегман, так потрясенный и оскорбившийся поначалу «преступлениями» его коллег по ЕАК, Брегман, готовый любой разговор о «слабости профсоюзов или бездарности их руководства» считать стопроцентным антисоветизмом, даже он, уроженец города Злынки Брянской области, прозрел, объявил войну следствию и держится с непредвиденным упорством.