Выбрать главу

Фефер привыкает ко лжи, она кажется ему непременным условием бытия и собственного его существования. Клеймя старых еврейских писателей, тех, кому было уже за пятьдесят, за то, что они не сражались на фронте, о себе он сообщает коротко: «Я эвакуировался из Киева в Уфу». Но почти два месяца (ровно 50 дней) он был среди нас на Юго-Западном фронте, в одном из подразделений Политуправления, куда входили фронтовая газета «Красная Армия», радиовещание, ансамбли, театр Киевского Особого военного округа и т. д. Он был откомандирован или списан в тыл в трудные дни, незадолго до сдачи Киева, в дни предпринятого немцами окружения наших частей на левобережье Днепра. Нам объявили причину его отъезда: выпадение прямой кишки — диагноз, не вызвавший ни у кого сомнения.

Фефер отбыл в Уфу к семье. В материалах дела ЕАК однажды промелькнуло другое объяснение демобилизации Фефера: острый аппендицит, но сам Фефер предпочел считать, что этих пятидесяти дней, драматических дней, навсегда врезавшихся в нашу память, попросту не было, а был отъезд из Киева в Уфу.

Предположение о давнем сотрудничестве Ицика Фефера с органами госбезопасности в свете и этих событий не кажется преувеличенным: он мог до войны быть «не востребованным» службами ГБ, но осенью 1941 года, с созданием ЕАК, уже представлял интерес для этой службы. Он оказался идеальным консультантом по писательским персоналиям: знал не очень многочисленные книги прозы и поэзии на идиш, знал людей, причем тем пристальным, завистливым знанием, которое искусно выбирает все, что может быть поставлено в вину при искаженном взгляде на прошлое народа, на его местечковый быт, веру, обряды. Согласившись с тем, что счастливое будущее евреев Советского Союза — в их растворении, что ассимиляция как естественный процесс, знакомый не только евреям рассеяния, массовых миграционных процессов, может и должна проводиться жестко и направленно самим государством, с подавлением всяких признаков национального, Фефер сделался преследователем не только Библии, но и народного быта, его поэтических обрядов, всех живых красок его прошлого. Решительно все стало считаться у «феферистов» национализмом: от самого наименования «хасид» до свадебного танца «фрейлахс». Ассимиляция, как свободное дыхание, скреплявшая союзными узами народы, дарившая поэзию смешанных браков, к которым человечество всегда будет тянуться по законам естества и Божьему соизволению, в истолковании Ойслендера и Фефера превратилась в казарменно-обязательное исполнение «предначертаний партии». Законопослушный еврейский поэт и драматург не смеет писать о вожде восставших против римлян иудеев Бар Кохбе, мечтавшем о еврейском государстве и создавшем его на недолгое время. Зачем будоражить зрителя? Зачем упоминать имя побежденного Амана? Великий Рембрандт имел право увлечься фигурами Амана, Эсфири и Артаксеркса. Целую картинную галерею заняли бы полотна на тему жертвоприношения Авраама. В глубины тысячелетия уходит трагедия Судного Дня — человечеству доступна эта сокровищница образов, сюжетов, идей. Запретной ее сделали только для еврейских писателей!

«Что это за большевики, — воскликнул в сердцах генерал-лейтенант Чепцов, допрашивая на суде Лозовского, — которые утверждают, что у нес еврейская проблема не решена?!» Всякий раз, когда Чепцов впадал в такое недоумение, это говорил не лицемер, а слепец, сбитый с толку постулатами сталинской пропаганды и постыдным прислужничеством «феферистов».

Куда бы ни проник скальпель анатома, склонившегося над бездыханным телом ЕАК, он попадает в Ицика Фефера. Все пронизано и все начинено им: маленький честолюбец, всю жизнь страдавший от непризнания собратьев по перу — во всяком случае, писательской элиты, — мечтавший шагать во главе колонны еврейских писателей страны, пусть даже ценой того, что колонна сократится вдвое и многим будет не позволено шагать в рядах «чистых», что упадет наземь строевой лес и останется искалеченный подлесок. Живой, подвижный провинциальный поэт, при погромщиках скрывавшийся в Киеве под кличкой Кац, в годы НЭПа обзаведется новым псевдонимом, более благозвучным и подходящим для деятеля профсоюза работников искусств. Тогда в Киеве он станет Зориным, сохранит это имя на старых удостоверениях и справках, в своей памяти, а спустя годы предложит этот псевдоним госбезопасности. Только при ком: Меркулове? Берии? Абакумове?

Не прибавляя к биографии Фефера ничего от себя, я в то же время не могу отделаться от ощущения, что сама история сотворила этот абсолютно классический сюжет предательства — сюжет настолько современный, что трудно удержаться от искушения приняться за психологический роман.

Фефер идет на предательство, как на подвиг: он демонстративно берет для низкой роли осведомителя имя времен своей молодости, своего первого большого жизненного успеха. Тысячи киевлян знали молодого, губастого, лысеющего поэта, острого на язык полемиста, человека находчивого ума и располагающей улыбки. Получается, что на Лубянку он идет, не особенно таясь, не конспирируясь: разгадать кличку Зорин под силу слишком многим. Он будет докладывать начальству правду, только правду, ничего, кроме правды, а правда ведь не нанесет вреда невинным, напротив, она может помочь, оградить от провокаций и наветов. Его призвали как честного, правоверного коммуниста, другие здесь, в орлином гнезде Дзержинского, не нужны: сообщая правду, он останется все тем же незапятнанным Зориным 20-х годов. А что, как он окажется первым в истории человечества тайным агентом-спасителем, ангелом-хранителем своих товарищей и коллег!? Как хорошо бы спустя время открыть карты, показать, как бесстрашно прошел он по краю бездны…

Чем это обернулось, мы знаем. Смерть, смерть и опустошение, передача в беспощадные руки списков тех, кто, движимый иллюзиями, романтическим порывом, жаждой сражаться против британских колонизаторов, обратился в ЕАК за советом и помощью. ЦК ВКП(б) получал первые экземпляры списков, и если Сталин снисходил до ознакомления с ними, то нетрудно вообразить, какую ярость вызывали в нем столбцы еврейских фамилий и то, что среди рвущихся в добровольцы много участников войны, много молодых, особенно студентов.

Именно потому, что преступление Фефера не ложится в привычные уголовные рамки и тесно связано с политикой, с волной антисемитизма, захватившего и низы, а еще в большей мере — верхи, мы, в связи с делом ЕАК, обречены Феферу, исследованию этой личности.

Я мог бы долго приводить ненасильственно данные им показания на всех сколько-нибудь значительных еврейских писателей и деятелей культуры, настойчивое причисление их к «националистам», «бундовцам», «сионистам», «антисоветчикам» (хотя бы в прошлом!). Особенно яростные инвективы его — в адрес поэтических соперников — Маркиша, Галкина, Гофштейна и Квитко. Мог бы напомнить его попытки приписать национализм многим литераторам, писавшим на русском, таким, как Эренбург или Маршак, Маргарита Алигер или Леонид Первомайский, — националиста он готов был признать в каждом, кто по рождению, по крови еврей, парадоксально совпадая в этом с философией комаровых и рюминых, с их взглядом на еврейский народ. Причислив к националистам даже старшего следователя прокуратуры СССР Льва Шейнина, Фефер обличает его попытку создать в драме образ «…якобы невинно пострадавшего Бейлиса». Стоило знаменитому скрипачу Иегуди Менухину выступить по радио с критикой постановления ЦК ВКП(б) о музыке, выступить в защиту Прокофьева и Шостаковича, как Фефер, чуткий барометр «партийности» в искусстве, печатает статью «По чьим нотам играет Иегуди Менухин». Он неутомим в стремлении опрокинуть устоявшиеся авторитеты, показать, что за «личинами» знаменитостей стоят недоброжелатели советского строя, скрытые националисты.