Зная это во всей совокупности примет, всех интонаций тех лет, то непривычной для него растерянности, то внезапной мрачности, — уверен: он физически ощущал приближение огромной беды. Начальство нетерпеливо, почти открыто требует, даже в разговорах о театре, быстрой ассимиляции, ассимиляции как социалистического, предсказанного Сталиным еще в 1913 году разрешения еврейского вопроса.
Каковы же будут действия властей, тактика Инстанции?
Едва ли мудрый Михоэлс мог предвидеть размах, энергию и опустошительность этих действий. Он знал: русская интеллигенция в огромном своем большинстве не со Сталиным в его юдофобском помрачении. А сам вождь, по марксистскому обыкновению, озабочен повторением лицемерных, ложных, благопристойных партийных толкований собственных злодейств. Геноцид, готовившийся в послевоенные годы, с убийством Михоэлса получил яростное ускорение: последовали массовые репрессии, ликвидация всех очагов еврейской культуры, литературы, прессы. «Оформлялись» новые фальшивые очаги буржуазного национализма и сионизма, делались первые прикидки к будущему «процессу века» — суду над «врачами-убийцами». Только вздыбив страну, возмутив ее во всю глубину бредовыми, пугающими версиями об «убийцах в белых халатах», истребляющих и членов Политбюро, и невинных младенцев, можно было решиться бросить солдат и чекистов якобы на защиту еврейского населения и «спасти» это население, услав его куда подальше…
Предстояла непростая дорога: Сталин ее не осилил — не хватило жизни.
Нельзя понять дела ЕАК вне этого контекста, вне исторического процесса.
Отдадим должное главному судье Чепцову: в накаленной атмосфере расового преследования он не потерял здравого смысла и мужества. Судебные заседания 1950 года и осуждение многих из тех, кто поначалу был в общих списках с Лозовским и Фефером, а после выделен в отдельные слушания, суровые приговоры, вынесенные после кратких заседаний трибунала, характеризовали и его, Чепцова, как судью послушного и скорого на расправу. Как же случилось, что спустя 20 месяцев тот же генерал-лейтенант Чепцов позволил себе задуматься и усомниться? Ведь весной 1952 года, когда министр МГБ С.Д. Игнатьев, в присутствии своего заместителя Рюмина, вызвал Чепцова в кабинет и поручил ему ведение дела ЕАК, судья был предупрежден, что Политбюро настаивает на расстрельном приговоре всех обвиняемых, за исключением Лины Штерн — по воле Сталина ее надлежало приговорить к 3–3,5 годам тюрьмы — время, которое она фактически провела в заключении, — и к высылке в отдаленные местности СССР.
Можно было бы предположить, что такое предупреждение было сделано авантюристом Рюминым на свой страх, если бы не будущее развитие событий и вмешательство Маленкова, действовавшего от лица Сталина.
«Следует здесь указать, — писал Чепцов, докладывая в августе 1957 года о деле ЕАК члену Президиума ЦК КПСС министру обороны Г.К. Жукову, — что, как теперь известно, начиная с 1935 года [т. е. уже после убийства Кирова. — А.Б.] был установлен такой порядок, когда уголовные дела по наиболее важным политическим преступлениям руководители НКВД, а затем МГБ докладывали т. Сталину или на Политбюро ЦК, где решались вопросы вины и наказания арестованных. При этом судебных работников, которым предстояло такие дела рассматривать, предварительно, до решения директивных органов, с материалами дел не знакомили и на обсуждение этих вопросов в ЦК не вызывали».
Судьи получали одновременно и груду следственных томов, с которыми только еще предстояло знакомиться, и непреложный для суда приговор. Суд превращался в формальность, незачем было входить в подробности, вести тщательное судебное следствие, доискиваться истины — она могла оказаться опасной для судей.
«При таком порядке, — писал Чепцов, — военная коллегия приговоры часто выносила не в соответствии с материалами, добытыми в суде. Свои сомнения по делам судьи в ЦК не докладывали либо из боязни, либо исходя из доверия к непогрешимости решений т. Сталина, хотя по ряду дел судьи могли видеть, что дела в директивных органах докладывались необъективно».
К началу 30-х годов стремительно складывалось такого рода «судопроизводство». Если после убийства Кирова, к 1935 году, новый судейский порядок действовал уже автоматически, то началось все гораздо раньше. Вспомним письма Сталина Молотову с юга страны еще в августе-сентябре 1930 года, наполненные циничными требованиями расправ, незамедлительных, заранее назначаемых расстрелов: «Обязательно расстрелять десятка два — три из этих аппаратов, в том числе десяток кассиров всякого рода», «Кондратьева, Громана и пару-другую мерзавцев нужно обязательно расстрелять», «Надо бы все показания вредителей по мясу, рыбе, консервам и овощам опубликовать немедля… с сообщением, что ЦИК или СНК передал это дело на усмотрение коллегии ОГПУ (она у нас представляет что-то вроде трибунала), а через неделю дать извещение от ОГПУ, что все эти мерзавцы расстреляны. Их всех надо расстрелять…».
«Расстрелять всех!» — таков категорический императив сталинского судопроизводства, превративший правовой аппарат страны в бездушный механизм, слепо выполнявший волю Партии по всей цепи — от Верховного до районного суда. Когда Сталин в 30-х годах «щедро» давал судейским целую неделю на следствие, суд, приговор и сообщение народу о состоявшемся расстреле, речь шла не о единицах, а о тысячах людей, по формуле Сталина «мерзавцев», которые мерещились ему повсюду.
И вдруг спустя два десятилетия опытный военюрист, сложившийся в уродливых, пыточных правовых рамках юриспруденции Вышинского, вышколенный генерал-лейтенант юстиции, пренебрег требованием быстрого суда и длил судебные заседания с 8 мая по середину июля. В перерывах судебного следствия главный судья часто заходил в кабинет министра Игнатьева и ставил его в известность о ходе суда и о том, что на процессе «вскрываются факты фальсификации со стороны Рюмина и его следователей и что Рюмин обманывает его, Игнатьева».
«Рюмина эти мои действия озлобили, — уточнил Чепцов, дорисовывая Г.К. Жукову ситуацию тех дней. — Я лишь после смерти Сталина, из объяснений т. Игнатьева, данных им ЦК КПСС по делу врачей, узнал, что Рюмин пользовался полным доверием т. Сталина, который в то же время т. Игнатьеву не доверял».
«В первые же дни процесса у состава суда сразу возникли сомнения в полноте и объективности расследования дела, — свидетельствовал Чепцов. — До начала судебного следствия ряд осужденных заявили ходатайства о приобщении документов, опровергающих их обвинения, в чем им при расследовании дела было отказано».
Чепцову пришлось вступить в необъявленную войну с Рюминым: пришлось проводить отдельные допросы в одной из комнат военной коллегии, вне стен министерства госбезопасности. «Это было необходимо сделать и потому, что Рюмин был заинтересован в исходе дела и мешал объективному его рассмотрению, — писал Чепцов. — По поведению отдельных подсудимых можно было предполагать, что следователи в перерывах влияют на них. Рюмин установил подслушивание судей в их совещательной комнате, на ряд недоуменных наших вопросов к нему по поводу следствия он и его помощники явно говорили нам неправду».
Главный судья подробно характеризует подсудимого Фефера, который «…на протяжении многих дней изобличал всех подсудимых в антисоветской деятельности», но под влиянием перекрестного судебного допроса «стал давать путаные, не внушающие доверия показания», а затем, как мы уже знаем, на закрытом заседании открыл суду, что он негласный сотрудник МГБ СССР. В докладной записке на имя Г. Жукова Чепцов спустя пять лет после процесса ошибся, указав, что закрытый допрос Ицика Фефера состоялся спустя месяц после начала процесса. Передо мной все тома стенограммы процесса, все его протоколы, в ни разу не нарушенной временной последовательности: закрытое заседание состоялось 6 июля, затем, по настоянию Фефера, оно повторилось 10 июля, вдогонку новым письменным сообщениям Фефера — страницам, писанным карандашом.