Выбрать главу

Бесстыдной ложью оказалось и заявление члена редколлегии «Правды», эксперта Владыкина: «В период работы комиссии нам не было известно, кто конкретно из работников ЕАК был арестован и обвинен по этому делу. Об этом нам стало известно ближе к завершению работы над Заключением»[251]. «Ближе к завершению» — это середина февраля 1952 года, к этому времени арестованные еврейские писатели провели уже более трех лет в московских тюрьмах, об их аресте еще в году 1949-м незамедлительно информировался Фадеев и секретариат ССП, и союз сразу же реагировал на аресты, как мы знаем, ликвидируя печатные органы и само Объединение еврейских писателей. К тому же никогда ничего не написавший писатель Семен Евгенов был в Союзе писателей заместителем председателя комиссии по национальным литературам народов СССР.

Так и вижу строгое лицо холодного аналитика, ревнителя точных пропорций гнева, боли и сострадания: что ты всё о Михоэлсе, о Зускине, о Бергельсоне и Маркише — ведь в ту пору погибали в лагерях и расстрельных подвалах тысячи и тысячи других известных и неизвестных, русских и нерусских, палачи творили свой «кровавый интернационал».

Все это так, так… И, склоняя голову перед прахом Квитко или Бергельсона, я сознаю и помню, что, погибая, они разделили судьбу России, трагическую судьбу миллионов замученных и казненных, чья жизнь также свята, а смерть от руки убийц не имеет оправдания.

Я обратился к материалам дела ЕАК, чтобы анатомировать злодейство, за которым не просто очередная цепь убийств, а единый замысел, планомерная подготовка к уничтожению всех еврейских писателей, всех сколько-нибудь заметных деятелей национальной культуры.

В один из погожих дней осени 1947 года, когда Соломон Михоэлс обрадовал меня, сказав, что решил поставить мою пьесу, и предложил свой план изменения первого акта, с тем чтобы героиня пьесы, Рахиль, именно она — любящая, верная жена, — оставалась у постели опасно больного мужа в городе, обреченном фашистской оккупации, — в тот день чем-то угнетенный Михоэлс прочитал мне на идиш письмо учителя математики из местечка на юге Украины. Учитель с болью и не без юмора жаловался, что он, математик, стал избегать цифр, когда разговор заходит о войне, оккупации и уничтожении евреев России и Европы. Стоит только заговорить об этом или назвать цифры, как непременно отыщется кто-то, кто обвинит тебя в национальной ограниченности, в желании обособиться, посягнуть на дружбу народов. Бог мой, писал он, если бы я хвастался, выкликал в синагоге или на базарной площади число еврейских святых или мудрецов — их, слава Богу, в каждом народе наперечет! — но я печалюсь, я хороню своих детей, меня душит горе, почему же мне нельзя рыдать вслух? Неужели, остановив на улице любой катафалк, еврейский, русский, польский, остановив по дороге к кладбищу, потому что в этот день хоронят и других покойников, ты не смеешь отпевать своего, пока не оплакали громко всех других?! Я читал о вашей новой постановке «Фрейлахс», но если можно гулять на еврейской свадьбе и не бояться, что кто-то придет в театр и закричит из зала: танцуйте сразу все свадебные танцы всего мира, то почему надо скрывать свое горе, тризну, поминки? Почему я должен опасаться называть своим ученикам число 6 миллионов? Что в нем греховного?

Прошло много лет, я пересказываю это письмо, конечно потеряв часть его живых красок. Написал его человек добрый, но не способный понять, почему же таджики или грузины, армяне или казахи могут гордиться своими Героями Советского Союза, даже перечислять их, и только евреи вовсе не имеют на это права или должны сопроводить любую цифру таким количеством оговорок, толкований, примечаний, что вместо двух-трех строк хроники впору писать диссертацию…

— Вы согласились с моим предложением по пьесе, — напомнил мне Соломон Михайлович. — Думаю, это хорошо. Но почему эта мысль сразу пришла мне в голову? Почему и вы, автор пьесы, так быстро согласились? Не задумывались над этим?

Признаюсь, не задумывался.

— Ибсен не думал специально, что его Нора норвежка, — сказал Михоэлс, — а Чехов о том, что Раневская — русская. Для нас же с вами Рахиль — еврейка. Еврейка, дочь еврейского народа: не сказав еще ни одного слова, она уже несет в себе какой-то общий коллективный грех или общую добродетель. Мы невольно думаем о соблюдении каких-то пропорций, чтобы не уронить ее и, не дай Бог, не возвысить слишком… Но это же конец искусства, Борщагивський, это болезнь… Этот математик из-под Николаева прав: раздражают даже похороны и катафалки, если кому-то покажется, что они не по чину.

Настало тяжкое для Михоэлса время, дни черных предчувствий. Вновь возник «крымский проект». Его энергично продвигали агенты Абакумова в ЕАК, убеждая Михоэлса, что на этот раз инициатива действительно исходит сверху, подталкивая его вновь подписать обращение в правительство. Но в 1947 году такой акт был бы направлен прямо против депортированных из Крыма татар, и Михоэлс это отвергал. Он томился, искал совета у Эренбурга, домогался новой встречи с Кагановичем, интуитивно сопротивляясь провокации.

Убийство в Минске стронуло с места лавину.

Есть от чего прийти в отчаяние.

Кто же мы были: пишущие, кого-то поучающие со страниц своих книг, не видящие чужих слез, не проникавшиеся чужой бедой? Как случилось, что о большинстве арестов мы и не знали до недавнего времени? Как назвать общество, до такой степени разобщенное, лишенное не просто гласности, а даже жалких крупиц правдивой информации?

Мы жили инерцией 30-х годов, инерцией равнодушия, невмешательства в чужое неблагополучие, не говоря уже о «заминированных» судьбах. Срабатывал и инстинкт биологической самозащиты: дойди до моего сознания мысль, что преследование меня и моих товарищей не чудовищная ошибка, не следствие происков писателей-карьеристов, а одно из звеньев акции уничтожения, санкционированной государством, — додумайся я в 1949 году до такого, едва ли у меня нашлись бы силы для литературной работы.

Тугим кровавым узлом, связавшим всех еврейских общественных деятелей, оказался ЕАК. По этому делу прошли не только знаменитости, истинные лидеры еврейской культуры, по нему в городах и весях шли также загнанные одиночки и искусственно сколоченные следователями группы и группки людей, ничем не объединенные, кроме национальной общности.

Только смерть Сталина в марте 1953 года остановила эту трагедию.

1992–1993

Открытые в архиве Министерства безопасности, — после полувека глухой секретности, — судебно-следственные тома знаменитого дела Еврейского Антифашистского Комитета (ЕАК) позволили Александру Борщаговскому, автору «Записок баловня судьбы», известных исторических романов, сценариев популярных фильмов «Три тополя на Плющихе», «Дамский портной» и многих других произведений, создать строго документальное повествование «Обвиняется кровь», книгу, уникальную во многих отношениях.

Досужие вымыслы, кочующие по страницам печати, уступили в ней место реальности, подлинные факты и судьбы оказались более драматичными и захватывающими, чем все мифы. События книги, собранные воедино не произволом автора, а самой жизнью, рамками уголовного процесса, сообщают ей напряженность и увлекательность политического детектива.

Документы, легшие в основу книги, дают картину трудно представимой по масштабу акции; она обернулась не только уничтожением грозного министра госбезопасности Абакумова — одного из главных персонажей книги, и его Лубянского «штаба», — опасность близкой угрозой нависла и над Кагановичем и Молотовым, «уронившим» себя многолетним браком с Жемчужиной.

Автор близко знал многих из героев книги, знал их творчество, образ мыслей и житейские привычки. И это придает рассказу своеобразный «эффект присутствия». Полные трагизма события и их участников читателю уже не забыть…

вернуться

251

Там же, л. 298.