Неожиданно его вновь выпустили из карцера, недолго подержали в лазарете, а потом привели в канцелярию лагеря, где ждали два здоровенных хмурых полицая в черных шинелях. Комендант подписал бумаги, вложил их в конверт, опечатал и вручил старшему из полицаев.
— Все! — сказал он Семену. — Доброго пути!
И, зле усмехнувшись, коротко ударил в живот, а когда пленный согнулся от боли, врезал ему коленом по зубам…
В себя Слобода пришел во дворе, куда его выволокли полицаи. Немецкий комендант оказался мастак работать кулаками — в голове звенело, зубы, которыми Семенов раньше мог перегрызть проволоку, шатались, желудок сводило судорогами боли. С жуткой горечью вспомнился виденный еще в училище фильм «Если завтра война», в котором немцы бежали в панике от наших легких танков, горевших как спичечные коробки в сорок первом на неубранных полях. До Берлина и на самолете не достанешь, а немец вот он, рядом, лупит тебя по зубам, а ты и ответить не в силах, ослабевший от поноса, голода и побоев. Хотели остановить фашизм еще в Испании, когда он был далеко от наших границ, многие думали, что он там так и останется…
Полицаи привели его из лагеря в город, сдали в тюрьму. Прилизанный эсэсовец с одним кубиком в петличке черного мундира допросил Слободу. Сначала выяснял через переводчика биографию, согласно кивал, слушая, как пограничник рассказывал небылицы. О Грачевом Семен практически ничего не знал, кроме того, что он был летчиком, не знал даже, на каких машинах тот летал — на истребителях или бомбардировщиках.
Потом эсэсовец, пригладив ладонью аккуратно прикрывавшие лысину волосы, равнодушно сообщил через переводчика, что пленный лжет следствию, и предложил пока отправиться в камеру — подумать.
Пограничника отвели в низкое, полуподвальное помещение с прелой соломой на полу, забитое завшивевшими, грязными людьми. В камере было душно от запахов тел и испражнений и холодно — не топили, а на улице еще не лето, снег лежит.
На втором допросе эсэсовец прямо заявил, что ему известно о связях пленного с партизанским отрядом «Мститель», разгромленном осенью сорок первого, и Семен понял: теперь не вывернуться, поскольку Данька Беркеев точно его опознал и доложил немцам. Почему те так долго тянули — не ясно, но все же добрались до него и теперь уже из своих лап не выпустят — эсэсовец, это тебе не просто так! Переводчик бросал вопрос за вопросом, немец, слушая ответы допрашиваемого, презрительно щурился, медленно перебирая лежавшие перед ним бумаги.
— Вы офицер НКВД? — сказал переводчик. — Оставлены здесь при отступлении ваших войск?
Слобода в ответ промолчал и вообще перестал отвечать на вопросы. Его избили, отлили водой, снова избили…
Лежа на прелой соломе в камере, он решил, что это конец, но внутри все протестовало, не хотелось так кончать, помирая в вонючей камере в неизвестном городке, а не в бою, с оружием в руках, и вообще, не хотелось подыхать!
Однако вскоре бить его перестали, больше не вызывали на допросы, словно напрочь забыли о нем. Потом вдруг выдернули из камеры, привели в канцелярию тюрьмы, снова сдали под конвой полицаям и погнали к железной дороге. Посадили в вагон и повезли. Куда ехали — на восток или на запад, Семен не смог определить: им внезапно овладела тупая апатия, и, казалось, не было на свете ничего, способного вывести из этого состояния, но выйдя на разбитый, загаженный перрон неизвестной станции, он поглядел в высокое голубое небо, вдохнул полной грудью пахнущий весной воздух и опять жадно захотел жить.
Проверив веревку, стянувшую ему за спиной руки, полицаи-конвоиры потащили Слободу по грязной, разбитой колесами тяжелых немецких грузовиков дороге в город.
Впереди замаячили на фоне неба высокие башни костела, рядом с ним весело разбегались по сторонам разноцветные домишки пригорода. Вдалеке взблескивала на солнце вода — что там, река, пруд, озеро? Через некоторое время справа осталась почти пустая рыночная площадь, зажатая со всех сторон добротными строениями, дорога стала суше, под грязью и талым снегом ноги почувствовали брусчатку мостовой. Редкие прохожие, завидя полицаев с винтовками и арестованного в мятой, рваной красноармейской шинели, опасливо жались к стенам домов или от греха подальше сворачивали в узкие переулки. Сухопарая бабка в темном платке, стоявшая в подворотне, перекрестила Семена на католический манер, что-то шепча сухими бледными губами.