И вот Хаакон Смоллфлит опять очутился в том состоянии, в каком пребывал, когда придумывал свой замечательный псевдоним. Замыслы у него были один другого прекраснее, в прекрасные свершения не претворялись. Он был так захвачен великим будущим, что не мог совладать с мелким настоящим. Стремился к чему-то, но дать имя своему стремлению никак не мог. Так он стал не то чтобы двигателем, но изобретателем всевозможных движений. Движений, правда, только придуманных — от реальных они отличались тем, что никого никуда не двигали, да и сами не двигались. Нельзя сказать, что рука у него на такие дела была легкая, да и голова ничуть не лучше: что в ней рождалось, было параличным от рождения и вскоре отмирало.
Было бы, однако, несправедливо приписать неудачи Смоллфлита одному только Смоллфлиту, ибо время ему тогда не благоприятствовало. Вот хотя бы такой пример. Только было он попытался видоизменить лозунг «От я к мы», который, на его взгляд, слишком отдавал сухой грамматикой, и представить его общественности под более поэтическим названием «От соло к хору», как выяснилось, что искусство в стране процветает именно благодаря плеяде блестящих солистов. В экспортных списках и валютных балансах тенора, баритоны и сопрано стояли почти наравне с калием, так что предприимчивым импресарио поющих кинозвезд ничего не стоило заклеймить находку Смоллфлита как недостойную выходку и тем задушить в зародыше движение «От соло к хору».
Хаакон Смоллфлит познал на опыте, что в такой совершенной стране найти что-то новое не легко и уж совсем не легко поставить свою находку на службу обществу. Времена, когда, просто придумав что-либо, можно было обогатить мир чем-то доселе никому не известным — например, именем Хаакона Смоллфлита, — эти времена, видимо, миновали безвозвратно. Жизнь была укомплектована полностью, изобретатели ей не требовались. Открытие это было настолько ошеломляющим, что автор Смоллфлит на ближайшие десять лет всякое изобретательство, а также писательство — ведь одно каким-то образом связано с другим — оставил. Он выступал теперь только как чтец, чтец ранних произведений Ноймана и Смоллфлита, которые от частого употребления приобретали лишь больший лоск.
Ну и конечно же, как участник обсуждений, подписатель заявлений, поддержатель начинаний. Когда люди на планете призывали других людей обойтись без применения силы, без Смоллфлита не обходилось. Когда для предотвращения общей беды требовались срочные меры, Смоллфлит срочно и всеми мерами этому содействовал. Когда раздавались призывы к совести, Смоллфлит добросовестно их поддерживал. Его мысль, которой надо было бы сосредоточиться внутри, всецело устремилась вовне. Он достиг того, что если ему случалось отсутствовать на каком-нибудь митинге, или форуме, или при объявлении новой инициативы — по болезни или будучи в отъезде, — то сыпались вопросы, где он.
Он стал заметной фигурой современного митингового дела, и в этом качестве ему время от времени удавалось вновь просочиться на газетные страницы. А вот просочиться в литературный календарь — никак.
Если бы он уже там значился, то нынешняя его деятельность могла бы закрепить за ним место, но для того, чтобы это место ему предоставить, ее было недостаточно.
Он почти уже смирился с тем, что принадлежит к числу писателей, которых признают, лишь когда их уже нет в живых. Это, однако, не означает, что он совершенно отказался от вроде бы небрежных замечаний насчет странной слепоты некоторых редакторов альманаха.
Только теперь тон этих замечаний был уже не таким желчным. Твердая надежда на посмертную славу смягчила его. Даже когда один из молодых поэтов после выступления Смоллфлита, где он говорил о творениях духа, обозвал его творцом духов, Смоллфлит ограничился снисходительной репликой, что сей новомодный юноша, должно быть, одно из тех мимолетных календарных светил, которые живут в сознании общества лишь до тех пор, пока об этом заботятся преданные им редакторы.
Вечером того дня, когда он так блеснул в риторическом искусстве, он сделал нечто такое, чего не позволял себе уже многие годы: взял литературный ежегодник, дабы проверить, не значится ли там уже этот молодой остряк. Конечно, он там значился, и Хаакон Смоллфлит был даже доволен; стало быть, и выдал этому выскочке то, что ему причиталось. Коль скоро он уже взял в руки это несовершенное произведение, то решил его еще раз перелистать и убедился, что в этом сомнительном издании все осталось по-прежнему: январь без единой записи, пустое 26 сентября, переполненное 17 декабря и абсолютный вакуум там, где следовало указать день рождения Хаакона Смоллфлита. Уж одно-то добавление здесь наверняка есть, подумал Смоллфлит и, спеша это проверить, открыл страницу, отведенную последней неделе января, — Адальберта фон Шамиссо они тем временем должны были в календарь вставить, ибо если ему не изменила память и он не разучился считать, то на пороге — двухсотлетие Шамиссо. Верно, верно, память ему не изменила: 30 января будущего года исполняется 200 лет со дня рождения Шамиссо. Он вспомнил об этом, потому что 30 января было не обычной датой. Это он выяснил, когда в свое время начинал писать эссе о Шамиссо и посетил публичную библиотеку; тогда, в связи с работой об авторе «Шлемиля», у него родилась еще одна мысль: в изящных эссеистских пассажах выразить удивление, что на тесной площадке календарной даты могут умещаться самые разнообразные события. В данном случае — рождение прославленного романтика и рождение мерзкого урода — проклятого фашистского режима.