Выбрать главу

В губмилиции Корня ввели в кабинет к Рагозе, с него стянули шубу, его развязали, и он стал посреди комнаты — лохматый, с цыганской бородой, в полузастегнутом кителе, под которым была видна грязная рубаха, отекшие кисти рук казались красными клешнями. В дверях толпились служащие — весть о том, что привезли грозного и неуловимого Корня, уже облетела здание. К Глобе протиснулся Замесов, ударил ладонью по плечу, удовлетворенно улыбаясь:

— Поздравляю! Отличная работа! Просто завидую…

Рагоза одобрительно улыбнулся Тихону и незаметно для людей легонько подмигнул глазом. Кныш обнял Глобу, шепнул на ухо с хитрецой:

— С тебя бутылка… Знаю, где достать.

Корень поначалу затравленно глядел в пол, потом вскинул глаза и увидел веселые лица, ухмылка поползла по его лицу. Ему словно бы только сейчас ударил в голову самогон, выпитый еще на хуторе, — глаза масляно заиграли, мускулы тела незаметно обмякли, он пошатнулся, хриплый голос его загудел в кабинете:

— Шо?! Не видели такого?! Я — Корень! Гроза губернии! Может, думаете, шо я расколюсь? Я батько Корень! Вам это говорит?! Да меня хоть каленым железом печите… Я Корень!

— Всем посторонним выйти из кабинета, — приказал Рагоза и, скрестив на груди руки, стал молча ожидать, когда люди покинут комнату. Корень провожал взглядом каждого уходящего, и уже сбивчиво, с каким-то отчаянием, несвязно начал кидать возбужденные слова:

— Я вам еще не то скажу… Я був идейный! До вас… И мне… Вы послухайте меня! Кров людска… Я багато знаю…

Дверь хлопнула. Наступила тишина. Рагоза показал Корню на старый, в трещинах, в потеках застывшей краски грубый табурет. Проговорил ледяным голосом:

— Садитесь.

Корень окинул взглядом дубовые стулья, старинный тяжелый стол, накрытый зеленым сукном, и взор его обреченно уперся в эту одиноко стоящую посреди комнаты неуклюжую скамейку с истертым сиденьем.

Корень заговорил. Он сознавался с трудом, тянул время, но, начав говорить, уже шел до конца. Начал он с тех, которые разбрелись по селам, отсиживались дома до первого тепла. Таких набралось пятнадцать человек. Всех их свезли в губернию. Глоба потерял счет суткам. Маня вся извелась, ожидала его. Бесконечные обыски, засады, собирание самых различных сведений… Женские следы, плач детей, проклятья мужиков, которых забирали… У бандитов были жены, матери, ребятишки, они рыдали, бились в горьком отчаянии. Каждая хата становилась адом, а он, Глоба, посланцем самого дьявола. Получалось так, что с его появлением рушились семьи, дети становились сиротами, женщин он обрекал на одиночество. С каким бы упрямым отчаянием ни выбрасывал он перед ними запрятанные в их погребах награбленные вещи, ножи и обрезы, еще пахнущие порохом, — все равно в их глазах он был лишь ненавистным и страшным вестником бед и несчастий. Он мог бы согнуться под тяжестью возложенных на него обязанностей, если бы не глубокая вера в беспристрастность вершащегося суда. Он знал, что не имеет никакого права отступить от закона ни на шаг, какие бы слезы, уговоры и посулы не склоняли его к тому. Не могло быть никакой слабости — каждое его движение становилось известно людям, все, что он говорил, разносилось на много верст окрест, неизвестно какими путями достигая самых заброшенных сел.

И все же никогда еще ему не было так тяжко — он даже почернел от бессонных ночей и невеселых дум. Предчувствуя недоброе, бандиты пытались скрыться — таких настигали в дороге, они отстреливались до последнего патрона, в драке их вязали веревками и, плюющихся кровью из разбитых губ, изрыгающих ругательства, с налитыми ненавистью глазами, везли через села на санях в губернский город. Сколько раз, просыпаясь поутру, Глоба видел на ступеньках флигеля молчаливые фигуры женщин. Они приходили сюда из отдаленных хуторов, неприкаянно тихие, с одной-единственной надеждой спасти хозяина или сына. И он, Тихон, каждый раз выслушивал их, не имея права ни на месть, ни на проявление милосердия.

— Ничем не могу помочь… Суд решит, — говорил он, упрямо глядя себе под ноги.

— Господи, — сказала как-то Маня, — да ты и вправду железный?!

— В эти дела, — холодно оборвал он, — прошу не встревать.

Выписали наконец из больницы дядька Ивана. Бледный, точно осенний лист, сжигаемый каким-то внутренним огнем беспокойства, Михно, прощаясь с Глобой, только спросил:

— Павлюка поймали?

— Нет еще.

— Мне бы ему в зенки поглядеть, — прошептал дядько Иван. — За что же он моего хлопца?

— Он за все ответит, — успокоил его Тихон.

— Он перво-наперво мне должен ответить. Поглядеть бы ему, гаду, в зенки!

После рождества, когда стояли удивительно тихие, но страшно морозные дни, что, по приметам стариков, обещало урожай на хлеб, из леса вышли последние бандиты. Их было двенадцать человек, все обмороженные, изъеденные голодухой и простудой, покрытые чирьями, в заледеневшем тряпье. Они выбрались на дорогу из глухомани Волчьей Ямы, пугая собак, миновали крайние хаты ближайшего села и свалили на крыльцо сельрады всю разбойную сбрую — куцаки, наганы, самодельные ножи…

Среди сдавшихся Павлюка не было. Его розыск объявили по всем уездам.

Женщина остановила Глобу неподалеку от церкви. Она испуганно оглянулась и тихо сказала:

— День добрый, гражданин начальник. Не узнали, наверное?

— Нет, я вас узнаю, — ответил Тихон, внимательно посмотрев на пожилую женщину в темном шерстяном платке и желтом кожухе.

— Я жинка Павлюка, — проговорила женщина, — того самого…

— В чем дело? — бесстрастным голосом спросил Глоба.

— Я до вас, гражданин начальник. Поймайте его, наведите праведный суд.

— Когда я арестовывал Павлюка, это вы крикнули ему, чтобы он спасался. А теперь вы хотите, чтобы я его арестовал?

— Житья нет никакого, — всхлипнула женщина.

— Где же он? — поинтересовался Глоба.

— Вот я и кажу! — плача, воскликнула женщина. — Перед людьми меня позорит, детей срамит. Одна к вам просьба, гражданин начальник, уймите вы проклятого кобеля. Седина в бороду, а он по молодкам шастает. Придет из леса, Маруська ему баню истопит, чисту одежду даст, на мягку перину уложит. А через улицу родная хата, жинка законная, дети родимые. Да пропади же он пропадом! Бандитское отродье! Тьфу на него! А родичей у него полное село, все надо мной смеются…

— Вы кому-нибудь рассказывали о том, что собираетесь говорить со мной? — перебил Глоба.

— Да нет! — воскликнула женщина. — Що я, така дурна?

— Идите домой и никому ни слова, — проговорил Глоба. — Какая это Маруська?

— Да солдатка разведенная! Дочка мельника.

— Идите домой, — успокоил ее Глоба и, когда она, чуть согнувшись, боясь поскользнуться на заледеневшей дороге, торопливо засеменила к церкви, долго смотрел ей вслед. Затем пожал плечами, сердито сплюнул и зашагал к милиции.

В Смирновку Глоба отправил милиционера Егора Сидорова — тот переоделся в крестьянскую одежду, сел в сани и поехал в село, где должен был жить несколько дней под видом дальнего родственника Пылыпа Скабы, того самого, который первым сообщил когда-то о своих подозрениях насчет Павлюка. Через неделю Егор передал Глобе записку: «Жду вечером у въезда».

Глоба оделся потеплее — ватяные штаны, под шинелью меховая душегрейка, валенки. Так же экипировался и милиционер Дмитро. Они сели на коней и неспешно выехали из города, когда солнце уже начало клониться к земле. Приблизились к селу уже в темноте, редкие огоньки теплились в ночи. У въезда их встретил Егор Сидоров, только ему ведомыми путями они задами огородов пробрались к хате Скабы, поставили коней в клуню, выпили горячего молока по целому кухлю.

— Все так, как говорила Павлючиха, — сказал Егор. — По субботам бандит выходит из леса. Мельникова дочь Маруська ему баню топит. Потом они гуляют. Бывает, что по несколько дней он из хаты не выходит.

— И до сих пор его никто не выдал? — удивился Глоба.