— Допр, — хмуро проговорил Кныш, кривясь от противного скрипа петельных ворот. — Нарочно, что ли, они их не смазывают? Нам туда на полчаса, а и то всю душу выматывают.
— Да… Допр, — невесело усмехнулся Замесов. — Дом принудительных работ номер один… А по-простому — тюрьма.
К следователю Глобу вызвали только через пять дней. До этого о нем словно забыли. Он сидел в одиночной камере с узким окошком и оббитой железом дверью, в которой, кроме глазка, была еще откидная форточка — «прозорка», через нее подавали еду. Деревянный пол, в углу ведро-параша, закрываемое жестяной крышкой, стены замазаны зеленой масляной краской, они все исчерканы надписями. Батареи парового отопления чуть теплятся, в камере холод. На железной кровати, ножками привинченной к полу, доски и тощий матрац, наполненный сенной трухой, поверх тонкое негреющее одеяло с треугольным клеймом допра.
Однажды ночью Глоба проснулся и поднялся на кровати, озираясь по сторонам, — под самым потолком в мелкой сетке тускло горела электрическая лампочка, за квадратами решетки в окне стояла тьма, где-то в глубине тюрьмы, как в каменной пещере, неспешно отдавались чьи-то шаги, лязгающие, гулкие, с железным отзвуком. И Глоба словно прозрел, его оглушенность пропала, он понял глубину своего падения и всю несправедливость, обрушившуюся на него. Они его обвиняют в том, что он убил Павлюка?! Но в это время пять стреляных гильз от английского карабина, еще теплые от пороховых газов, лежали в кармане его шинели. У него в кармане. Ему так казалось… И если их необходимо предоставить, то, пожалуйста, он хоть завтра…
Глоба откинулся на подушку и закрыл глаза, он так ясно представил забор и то, как он одну руку положил на щербатый срез кола, — даже сейчас ладонь почувствовала расщеплённость дерева — а другую сунул в глубину шинельного кармана и там пальцами загреб легкие пустышки гильз. Он вытащил их на свет, раскатал на ладони — чуть позвякивая при столкновении, сияющие латунным блеском, они падали в снег одна за другой, оставляя за собой в белом насте темные пробоины.
«Они и сейчас там лежат — неопровержимые вещественные доказательства невиновности Глобы! Каким образом? Да очень просто, товарищи следователи, дорогие мои друзья и корешата. У кого есть обрез английского карабина? Я его давал собственными руками одному человеку. Да, да, он не отопрется, а если начнет отпираться, то произведем обыск. Да он сознается, я знаю его отлично, честный мужик, он того бандита шлепнул из чувства святой ненависти. Этот Павлюк его сынишку убил. И в него самого пять раз стрелял в упор. Последний раз приставил револьвер к виску. И только чудом спасся дядько Иван… Конечно; если подходить по закону, то он не имел никакого права. Самосуд запрещен! И закон сурово карает! Карает сурово… А именно? Что ж, имея в виду все смягчающие обстоятельства… От трех до пяти лет. Не так уж и мало, если ты пять раз прострелен насквозь, у тебя здоровья ни на грош и вся голова седая. В первый же год богу душу отдаст. Лишенный воли, среди людей с волчьими повадками… Умрет от тоски по дому. Восторжествуют ли от этого справедливость и закон?»
— Боже ты мой, — прошептал Глоба, увидев перед собой дядька Ивана — как тот идет ему навстречу по траве от стада с посохом в руке, на голове у него углом наброшен мешок, моросит дождь. Кричит издали хриплым от сырой погоды, прокуренным голосом: «День добрый, товарищ Глоба… Бачыв, як вы в город ехали…» И, стоя у пролетки, они медленно, с великой тщательностью крутят цигарки, прикуривают от дымящегося трута.
Лежали они на чердаке хаты дядька Ивана, слушая шорох мышей в соломе, мелкий дождик вколачивал в крышу гвоздики гулких капель. И пахло тогда сухой полынью, старым тулупом и пылью. А потом увидел тесную комнатушку и две сдвинутые вместе лавки, на которых лежали убитые — дядько Иван и его сынок, — на обоих одинаковые полотняные рубахи, покрытые грязью и кровавыми пятнами. Пять пуль вонзились в его тело. Пять раз прогремели выстрелы в зимней утренней тишине. Но кто позволил ему вершить самому суд и расправу? Не крови, а справедливости жаждут люди… Да, все это так, но в далеком селе, в хате, крытой соломой, живет старый, простреленный человек — болит у него грудь, кашляет он кровью, каждый вечер тянется по заснеженной дороге на сельское кладбище к могиле с деревянным крестом… Все, что осталось ему от надежды на спокойную старость. Раскалывается от боли контуженая голова, двоится и троится крест в горьких слезах, жестко скрипит снег под слабо ступающими ногами…
Бандиты не убили — теперь добьем сами? Во имя суровой и справедливой буквы закона! Будет ли справедлива она? Неминуемы: следствие, суд, заключение… Без наказания не обойдется. А для него, старика, много не надо. Нет Павлюка, но нашими руками ударит он снова в грудь дядька Ивана, кто знает, на этот раз, может быть, свалив наповал.
И сейчас, лежа на тюремном матраце, Глоба понял, почему он тогда, возле тела Павлюка, искал отстрелянные гильзы. Он это делал еще неосознанно, движимый лишь первым порывом мысли. Уже тогда он пытался отвести беду от дядька Ивана. Просто подобрал пустые гильзы. Какого только оружия по селам нет! Не один такой английский карабин. Кто-то выстрелил пять раз. Следы уводят в лес, погоню организовать не смогли, пока туда, сюда… С неба снег повалил, замело… А ведь знал тогда все…
Сейчас же вильнуть некуда! Третьего выхода нет. Либо — либо. Принимаешь вину на себя — разжалуют, осудят на несколько лет, молодость покроют позором. Скоро будет ребенок. Сделаешь несчастной жену. От тебя откажутся товарищи и друзья. Страшно даже представить. Но избавление рядом, стоит всего лишь сказать несколько слов. И, главное, — закон! закон на твоей стороне. Он требует, чтобы ты так поступил! Ты просто обязан так сделать!
Но с другой стороны… Несчастный Михно. Неграмотный старик, всю жизнь отдавший земле и хлебу. Сколько несправедливостей помнит его безответная судьба — ломали, гнули, испытывали терпение, заставляли воевать с обрезом… И когда он все-таки выстоял, как больной после тяжелого недуга, поднялся на ноги, начал делать первые шаги, почувствовал тепло жизни, — бросить его в тюрьму. Нет, нет, закону не безразлично, кто перед ним, он многое учтет… Но наказание за преступление неотвратимо! И оно падает на бедную голову дядька Михно.
Вот она, западня… Волчья Яма. Не обойти ее, не перепрыгнуть.
Следователем оказался коренастый человек с ледяными глазами и тонким разрезом губ. Он слушал Глобу не перебивая, и по его старому лицу трудно было определить отношение к рассказу. Вопросы задавал коротко, с военной четкостью.
— Если не вы, то кто?
— Не знаю.
— Подумайте.
— Не могу представить. Я услыхал выстрелы, и бросился туда. Павлюк уже не дышал. Следов вокруг никаких… За исключением санного пути к лесу. Но сразу же повалил снег, все замело.
— Стрелянные гильзы?
— Я их не видел.
— Говорите вы неуверенно, — впервые поморщился следователь. — Вот показания свидетеля Евдокимовой Марфы Степановны: «Я прокинулась от выстрелов. Подошла к окошку и вижу: начальник Глоба стоит над убитым Павлюком, и наган у него еще дымится… И бахнул еще раз, прямо тому в грудь…»
— Кто такая? — подавленно спросил Глоба.
— Сельская женщина, — неопределенно ответил следователь, доставая из папки следующий листок. — Показания свидетеля Приступы. От роду шестьдесят пять лет. «Вышел на двир, а по дороге кто-то идет. А ему навстречу другой. Первый выхватывает свой маузер и говорит: „Молись своему богу, бандитская морда!“ И начал стрелять раз за разом. Тот за грудь схватился и упал головой в снег…»
Следователь вскинул на Глобу глаза.
— А дальше он пишет: «Товарищи большие начальники! Что же оно творится на белом свете? Простому украинцу шагу ступить без страху нельзя. Везде москали владу взяли. Ну пусть Павлюк бандит, так есть же на то советский народный суд, а он, москаль, присланный к нам из города, закона не знает, ставит его ни во что, попирает ногой и оружием. К чему такое ведет, вы сами знаете. Вот увидите, Глобу оправдают, потому что повсюду москали рука руку моют, а тот Павлюк, может бы, суду покаялся и стал нормальным трудовым селянином».