Выбрать главу

Глоба его не видел. Никто и ничто уже не поможет ему, закон верит лишь фактам, его не умолить самыми жалобными словами, он не слышит ни добрых просьб, ни страшных проклятий. Вот почему лежит он, Тихон, здесь, на привинченной к полу железной кровати, а перед ним зарешеченное окно каменного мешка. И никто не поможет, раз он сам себе отказался помочь…

Следователь взял стопку протокольных листов, подравнял их края, постукивая по столу, аккуратно сложил в папку и начал тщательно завязывать шнурки.

— Из вашего уезда, — холодно проговорил он, — пришли письма на имя товарища Петровского. Защищают вас, просят освободить. — Он впервые усмехнулся краем тонких губ. — Товарищ Петровский сделал на них резолюцию: «Разобраться по справедливости». Мы только так и поступали. На днях суд. Готовьтесь. И желаю вам удачи.

Так неожиданно было услышать что-то доброе от этого человека, словно бы заледеневшего насквозь, что Глоба чуть не заплакал. Кажется, только сейчас Тихон увидел темные, забитые угольной пылью морщины под его глазами, лоб с косым шрамом и расплюснутые работой тяжелые руки.

— Спасибо, — пробормотал он, взволнованный до глубины души этой малой толикой сочувствия.

Накануне суда Глоба не спал всю ночь. Сунув руки между коленей, он неподвижно сидел на кровати, набросив на плечи шинель. В камере было холодно, запыленный пузырек электрической лампочки тускло горел под самым потолком, почти ничего не освещая. Зеленая масляная краска стен там и тут отслаивалась от штукатурки, образуя серые трещины, которые складывались в какие-то запутанные письмена, так и неразгаданные им за все бессонные дни и ночи, проведенные в этом доме, пропахшем сверху донизу запахами карболки, ржавого железа и неистребимым духом беды.

Стиснув зубы, Глоба постанывал от прихлынувшей тоски, готовый бить кулаками в стену, лишь бы не сидеть истуканом в бессильном ожидании завтрашнего дня, бесшумно и медленно уже проступавшего тусклым светом в узком окне. Он смотрел на этот четырехугольник окна, вырезанный в толстых откосах стены, мучительно ожидая чего-то, чего — и сам не знал, какого-то знака, приметы, которые предсказали бы сегодняшний день.

Но ничего не происходило, только небо за решеткой начало чуть заметно наливаться сначала размыто-розовым, слабым, чуть подкрашенным светом, потом цвет клюквенно загустел, за каменными стенами начало разгораться дикое пожарище! но длилось это недолго — небо как бы впитало в себя всю черноту огня, и сияние красного солнца разлилось по горизонту.

И вдруг вспомнился Тихону его отец, то, как собирался он поутру на работу. В стоптанных кожаных бахилах, в масляно-черных от сажи и копоти портках и рваном, пропахшем серой коксового дыма пиджаке, он выходил на крыльцо, вдыхал все грудью, ладонью затенял глаза и смотрел в небо, где оранжевый круг уже превращал голубое в слепящий свет дня.

И, не выдержав, отец говорил тихо, не мальчишке, который стоял рядом, а словно бы самому себе, с каким-то по-детски наивным, полным изумления, сиплым от едкой махры голосом:

— Господи ты боже мой… Красное солнышко… На белом свете… Черную землю греет.

И Тишка тоже видел черную, замешанную на жужелице топкую грязь улицы, покосившиеся заборы с разинутыми воротами, гнилые хаты и над ними бесконечный белый свет — сияющую бездну неба с раскаленным шаром солнца.

Тихон оглядел камеру — свет вошел в нее и растворился. Зеленая старая окраска и цементный пол, тюремное серое одеяло, железная дверь — их словно бы тронуло красной дымкой. Глоба вытянул перед собой руку с растопыренными пальцами, и она, бледная, восково-ало засветилась в лучах солнца.

«Красный день… День чего? Перемены судьбы? Несчастья?»

И когда за ним пришли надзиратели, и когда они втроем с конвоирами топали сапогами по гулким плитам длинного коридора — все стояла перед глазами Глобы та розовая легкая мгла, не исчезала она и когда вывели его в залитый солнцем тюремный двор, где уже торчала у ворот неуклюжая автомашина с кузовом, обитым крашеным железом. Розовая мгла чуть подергивала ее резкий силуэт.

«Это кровь в голове, — подумал он. — Я вижу свою кровь.»

Суд начался утром в здании клуба кожевенного завода. Зал был переполнен. Глоба сидел на скамье подсудимых за шатким деревянным барьерчиком, на виду у всех, сам же он мало что мог различить сквозь туманную пелену, застилавшую глаза. Он отвечал на вопросы судьи спокойно, размеренным голосом, без всякого выражения, словно говорила за него какая-то машина.

Зал оживал или замирал в тишине. Среди сотен лиц, сливающихся в плывущее пятно, взгляд Глобы изредка выхватывал то одно, то другое — лицо Мани, или Замесова, Кныша… Они вспыхивали в сознании, как горящие свечи в темноте, и гасли тут же, выпадали из памяти, вытесненные чувством стыда, обиды и ощущением отверженности.

А суд шел. Зал насторожился, когда начался допрос свидетеля Приступы. Это был высокий старик с жестким костлявым лицом. Он повторил то, что написал раньше.

— Вышел на двир, а по дороге кто-то идет. А ему навстречу другой. Первый выхватывает маузер и говорит: «Молись своему богу, бандитская морда!» И начал стрелять раз за разом. Тот за грудки схватился и упал головой в снег…

— А скажите, Приступа, — вдруг перебила судья, пожилая женщина в красной косынке. — Где вы были в ночь убийства Павлюка?

— То есть? — удивился старик. — Я ж кажу: вышел на двир…

— Подождите, — строго перебила судья. — У нас есть свидетельства. Вот они: в ночь убийства Павлюка вас видели на всенощной церковной службе в уездном Успенском соборе.

— То так, — растерянно проговорил Приступа, — но утром я вернулся в село.

— Возвращаясь назад, вы подвезли на своих санях старую женщину, гражданку Лукьянову. Она больна, прийти не может, вот протокол ее показаний. Она пишет: «Повернулысь, а нам говорят: Павлюка-злодия убили…»

— Брешет та баба! — взорвался старик, и зал возмущенно загудел.

— Какое вы имеете родственнее отношение к убитому Павлюку? — переждав шум, спросила судья.

— Ну так что, так что?! — выкрикнул Приступа. — Я брат его матери.

— Значит, дядя? — уточнила судья. — Таким образом: вы родственник убитого. А кроме того, сознательно ввели суд в заблуждение своими ложными показаниями. Видеть убийство вы не могли физически. Скажите, Приступа, вы отсутствовали в селе целый год… Я имею в виду двадцать первый год!

— Какое отношение имеет это до Павлюка? — закричал Приступа. — Вы еще спросите, где я был до царя Панька!

— Я вас спрашиваю, гражданин Приступа! — голос суды зазвенел.

— До Астрахани ходил! В рыбацкой артели работал, гроши заколачивал!

— Вы говорите неправду, — отчеканила судья, пододвигая к себе какие-то бумаги. — Вот материалы следствия. В двадцать первом году вы находились в Моршанском уезде Тамбовской губернии. Это подтверждается этими документами. Что вы там делали?

— Брешут твои бумаги, — уже растерявшись, проговорил Приступа.

— Свидетельства неопровержимы. Чем занимались вы, Приступа, в Тамбовской губернии?

— Да что? Жил, по свету ходил, на людей глядел, — невнятно пробормотал старик.

— Мы вам подскажем, — усмехнулась судья. — Вы участвовали в антисоветском кулацко-эсеровском мятеже, поднятым Антоновым.

— Врешь! Врешь! Врешь! — теряя над собой власть, закричал Приступа.

— И были не рядовым участником мятежа. Вы входили в так называемый главный оперативный штаб. Правда, вы были там под другой фамилией, но вас многие опознали по фотоснимку.

— А-а, — буквально взвыл старик яростным голосом, — вяжешь?! Своего мильтона защищаешь?! Гады вы все! Душить мало!

— Вас давно разыскивают, Приступа, — судья поднялась из-за стола, — на вашей совести не одно преступление. Выносим постановление немедленно взять вас под стражу. Увести гражданина Приступу!

Два милиционера стали по бокам старика, третий слегка подтолкнул его в спину, и тот, затравленно озираясь, с трясущимися от бешенства губами, зашаркал валенками к выходу, провожаемый криками негодования всего зала.