— И я думаю, что слышит. Ответь мне, ты счастлив?
— Сложный вопрос, сынок. Прежде надо определить, что есть счастье…
— А не надо ничего определять. Человек всегда знает, счастлив он сейчас или нет. По мне так: есть деньги — есть счастье.
— А я счастлив и без денег. Ты вот приехал, и любовь согрела меня. Чувствую, как каждая клеточка тихо поет. Смотрю в твои глаза, умиляюсь и радуюсь…
— Скажи, смог бы ты человека убить? — неожиданно спросил Эдик и, прищурившись, посмотрел на отца.
Роман Сергеевич обомлел, увидев, как лицо сына заменилось маской дьявола — черная сморщенная кожа, тонкие белые глаза, кривая нитка алых губ. Его отбросило, как от удара током, стул отскочил и упал. Вещи сына, развешанные на спинке, разлетелись по полу. Пораженный страшной догадкой, Свекольников-старший вглядывался в сына в надежде разглядеть шутку. Они замолчали, не дыша и замерев в ожидающих позах.
— Как же это, сынок? — дрожащим голосом прошептал отец. — Нельзя никого убивать. Умоляю, не говори так и даже не думай, это страшный грех.
— А ради меня? Чтоб меня спасти? — нажимал сын.
— Что-то случилось? Тебе угрожает опасность? — Отец стоял словно парализованный, не в силах поверить в услышанное. Ему стало казаться, что весь его тщательно обустроенный мир вот-вот треснет и посыплется.
— Расслабься, пап, я просто так спросил. Юмор такой. Хотел чуть-чуть снизить пафос беседы. Извини. Объясни мне лучше, как можно быть счастливым среди всего этого? — сын обвел руками пространство комнаты. — Ты живешь в каком-то хлеву.
— Мы собираемся сделать ремонт везде, — тяжело дышал отец.
— И сто лет еще будете собираться! Когда-то ты сказал мне, что за плохой поступок нельзя требовать прощения, плохой поступок надо исправлять. Говорил? А сам что? Как улитка, залез в свою раковину, завалил в нее вход и сидишь в тепле и сырости без воздуха, отгородившись от такого страшного окружающего мира, и молишься пшеничному зерну. Много грехов на тебе, говоришь? Наверное, я не знаю. Видимо, последствия этих грехов кое-кому до сих пор не дают быть счастливыми, и понимание этого отравляет тебе ежеминутно жизнь и заставляет еще усерднее молиться. Молиться, молиться, молиться, лишь бы не вылезать на свет из своего спирального домика.
— Опять ты ничего не понял, — чуть раздраженно выдавил отец, стараясь рукой незаметно стереть наваждение со своего лица. — За свои грехи я сам отвечу, когда придет мой час. Вот ты приехал, и, смею надеяться, ненависть ко мне из твоей души уходит. Значит, принимаются мои молитвы. Значит, и вам всем, кто мне дорог, Господь поможет. Ты сейчас ругаешься и пугаешь меня, но я вижу, что ты меня любишь. Место прежней ненависти занимают сострадание и способность прощать, а это почти уже любовь.
— Так и есть, — Эдуарду вдруг стало стыдно за сказанные резкости. — Я долго ненавидел тебя, думал, никогда не прощу, а теперь ничего этого нет. Когда ехал в поезде, думал: а что если ты живешь в богатой квартире, счастливый и обеспеченный, и белый «Бентли» стоит под окном? Наверное, я бы возненавидел тебя еще больше и даже заходить бы не стал. Но увидел эту нищую комнату, тебя, несчастного, потерянного, жалкого, и что-то екнуло в сердце. Понял, как ты мне дорог именно своей неустроенностью, словно ты расплатился. Странно, правда?
— Странно и очень обидно. Понимаешь, если человек не способен быть счастливым в нищей, как ты говоришь, комнате, то он вообще не может быть счастливым нигде. А несчастный человек, я думаю, не умеет любить. Так что я счастлив, в том числе и от того, что у меня есть ты. Родительская любовь вообще штука странная. Родители всегда любят своих детей больше, чем дети родителей.
То ли это вытекала из глаз отца последняя водка, то ли он взял привычку плакать по любому поводу — слезы, как бурые божьи коровки, сбегали по его небритым щекам одна за другой. Он слушал сына всем своим существом, ожидая чего-то вроде прощения.
— Может быть, если б мы жили до сих пор вместе, любви бы и не было, — вслух размышлял Эдик. — Кто знает? Мне очень тебя не хватало все эти годы. Не хватало твоих длинных непонятных разговоров и споров. Ну, что ты, что ты, не плачь! Я же тебя люблю. Теперь мы обязательно будем встречаться и общаться. Я не хочу тебя потерять.
— Я больше не потеряюсь!
До утра отец тревожно просидел около тихо спящего сына, но тот страшный образ больше не проявлялся.
Следующим утром они с великой нежностью смотрели друг на друга через грязное стекло вагонного окна. Поезд тронулся, и Роман Сергеевич, потыкав пальцем правой руки в ладонь левой, приложил ее к уху: мол, звони. Эдуард, улыбаясь и кивая, похлопал себя по нагрудному карману, в котором лежал листок с адресами и номерами телефонов. Они договорились обязательно созвониться через неделю. Поезд набирал ход, и отец параллельно шагал по перрону, не отрывая взгляда от сына. Смутная тревога сосала под ложечкой, словно он предчувствовал, что это их последняя или почти последняя встреча. Предчувствовал, но не хотел соглашаться. И еще, как и много лет назад, он понимал: слова о Боге, сказанные прошедшей ночью, сказаны впустую.