Выбрать главу

— Карпухин я. С Полыньи. Будем здоровы! — Выпятил губы, опрокинул стакан, крякнул и вдруг сморщился. Удивленно облизал губы. Пожевал. И снова посмотрел на графин. — Али стар я стал, али спирт свою крепость потерял по нонешнему времени? А?

Мы рассмеялись.

— Разведен? Неужто разведен? — укоризненно покачал он головой. — Ах, начальничек, начальничек! Пошто добро портишь?

Я с любопытством смотрел на него. А, так это и есть Карпухин с Полыньи? Я много про него слышал. Вот он какой!

Он сидел между тем, чуть съежившись, у стола и все озирался.

— Знатно живете! — сказал он, наконец, все окинув своим бегающим, нечистым взглядом: и стены, выкрашенные масляной краской, и ковер на полу, и цветы на окне. — И что же, живут цветы, ничего? — полюбопытствовал он.

— Отчего же! Живут.

— Живут? Скажи на милость… А это что? Батюшки-светы!.. Птичка! Постой! Дай-ко поглядеть… Забыл, как и названье ей. Кенарь, что ль?

— Да, канарейка.

— Сто лет не видал. Ишь ты, ка-на-рей-ка! — Он с видимым удовольствием произнес это слово. — И живет?

Начальник пожал плечами.

— Вот и я говорю: живет, — осклабился старик. — Птица, а тоже… приспособилась. Да петь-то уж не поет. Не-ет! — И злобно расхохотался. — Петь не поет!

— Нет, поет!

— Не поет! Не-е-ет! Петь не может. Разве тут (он показал в окно) запоешь?

Мы не стали с ним спорить. Он подошел к клетке и стал дразнить птицу длинным черным пальцем, на котором ноготь был сорван.

— Ну-ко… ты… птичка! А ну, спой-ка! А? Не хочется? Не хочется в неволе-то петь? Не сладко? То-то… А ты сдохнешь, птичка, сдохнешь… — ласково бормотал он — Что? Врешь, сдохнешь. Не перезимуешь! Не-ет. Куда тебе! Ты — птичка нежная, деликатная, южная. Сдохнешь, сдохнешь, сдохнешь. — Он искоса поглядывал на нас и все дразнил канарейку. Его длинный, тонкий, колючий палец пугал птицу, она металась в клетке, а он хихикал. Я поверил всему, что слышал о Карпухине.

Зачем он приехал? Он не говорил, мы не спрашивали. Неделикатно было бы спросить гостя, зачем он пожаловал. Я, правда, знал, что не редки на Севере и бесцельные, без нужды и повода, поездки «в гости» за десятки километров. Взгрустнется ли одинокому промышленнику в своем засыпанном снегом домике, или померещится ему, что болят у него зубы и нужно бы спросить врача, или просто захочется повидать людей, услышать новости, голоса, смех людской, — и вот он уж плетется на своих собачках по тундре, спит в снежных ямах, мерзнет, терпит голод и холод и подбадривает себя и собак: «Ничего, ничего! Приедем — отогреемся. На людях теплей».

Не знаю почему, но был я уверен, что не с этим приехал к нам с далекой Полыньи Карпухин. Была в его приезде какая-то скрытая цель, еще непонятная мне. И движения старика были неуверенны, и глаза трусливо бегали по сторонам, и палец дразнил птицу с непонятной злостью и ожесточением, и все мерещилось мне, что боится Карпухин кого-то и чего-то, хоть я и не знал чего. Я стал наблюдать за ним.

В его поведении причудливо смешивались и наглость и робость. Он то хвастался, то жаловался, то поучал нас, то прикидывался дурак дураком; обращался к одному лишь начальнику, клянчил, льстил, хихикал.

— Третий год никуда не выезжал, — бормотал он. — Не выезжал, да надумал: дай-ко съезжу. Собачошкам исть нечего. Нерпешки не стало. Совсем нет нерпешки, хоть что. Вот и надумал: не упромыслю ли у вас? У вас нерпешка-то непугана, нестреляна. Вам это ни к чему — забава. А старичку-то немного и надо. Ветчишку (лодку) дашь, начальник? А я и благодарен буду. Патронишков к ружьецу немного. Ась? Обстрелялся я. Совсем нечем стрелять стало.

Он все называл уменьшительными, пренебрежительными именами, и мне вспомнилось, что так вот и казаки, завоеватели Сибири, писали свои челобитные, называя себя «людишками» и «холопишками». Но то была форма, а у этого, у Карпухина, что? Подобострастие, привычка или презрение ко всему — и к себе, и к вещам, и к нам, людям в форменных тужурках с якорями?

— Ты один приехал? — просил Карпухина начальник.

— А нет, с Семкой, — неохотно ответил Карпухин и вдруг испуганно взглянул на начальника. — А что?

Но тут дверь вдруг распахнулась, и в ней появился огромный рыжий детина. Это, вероятно, и был Семка, сожитель Карпухина на Полынье. В этом парне уже ничего не было от моря, кроме разве только приторно жирного запаха ворвани. Он был в зипуне, подпоясанном красным кушаком, в высоких сибирских катанках, в руке он держал мохнатую капелюху, а в сенях, вероятно, оставил теплую медвежью или волчью доху. Чего-то не хватало в его наряде, и я догадался: кнута. Тогда совсем был бы он похож на сибирского ямщика, из тех, что и сейчас еще держат ямщичью гоньбу по замерзшим Лене и Витиму. Так и казалось, что произнесет он сейчас низким, простуженным басом: «А что ж ехать? Лошади-то уже перестоялись, товарищи хорошие».