И немного позднее:
«… В школе состоялась лекция о международном положении. Чувствуется, что времена беспочвенных мечтания отошли, уступая место более реальному. Это теперь каждому понятно».
Значит, поняла.
А у нас в школе вечер встречи с писателем-поэтом Ильёй Эренбургом.
На сцене большой стол, покрытый скатертью, восемь стульев для президиума, но за столом сидит один человек. Утомлённое вытянутое лицо, тонкий, крючком повешенный нос и вскинутые брови. Сильно поседевшим волосам не лежится спокойно на голове, в которой без устали бродят мысли. Взгляд острый, пронизывающий, много видевший и всё примечающий.
Он не хочет делать из этого вечера казённого собрания, он хочет поговорить с нами, хочет рассказать о Париже, который в огне. В руках у него маленькая тетрадь стихов.
Голос его приглушен. Такое впечатление, что невидимым рычагом нажимает на звуки и звук «л» не выдерживает этого напора и неправильный разливается по залу.
Он говорил о Париже и читал стихи:
Настольная лампа, покрытая зелёным абажуром, бросает на стену сутулую тень.
Тишина такая, что отчётливо слышно дыхание соседа.
Мы слушали его и мужали под ударами голоса и стиха.
Ещё не всё можно сказать, ещё не каждой мыслью можно поделиться с нами. Ведь это ещё 1940 год…, но это и уже 1940 год, и где-то прорывается:
Окончание школы, выпускной бал, прогулка по Москве, субботний вечер в парке культуры и головокружительные поцелуи в тот момент, когда уже тушили свет в аллеях — всё это врезалось в память на всю жизнь, потому что свет в аллеях тушили на много лет, потому что это был канун войны.
ЗИГЗАГИ НА ПУТИ К ФРОНТУ
6 глава
«Люди с чистой совестью» — эту замечательную фразу не Вершигора написал. Она родилась в умах миллионов. Её я слышал много раз, а потом прочёл на обложках партизанской книги — «Люди с чистой совестью».
Война — величайшее испытание, через которое должны были пройти все.
Тот, кто отгораживался, прятался, искал бронь и ограничения, тот, кто хоть в малейшей степени увиливал от фронта, тот не наш, тот чужак.
И не должно быть места милосердию и прощению для тех, кто не выдержал тягчайшего и серьёзнейшего испытания. Прощенья нет, потому что за это заплачено жизнями лучших из лучших.
Первые полтора военных месяца — это время ожидания призыва. Но это не потерянное время. Райком ВЛКСМ. Завод им. Фрунзе. Комсомольская землекопно-бетонная бригада. 100–101–105–117–125–132 % плана. Ночные дежурства на крыше. В нашем дворе немцы разбомбили школу.
Август. Больше ждать нельзя. Иду в военкомат и напоминаю о своём существовании. Тут же мне выписывают повестку. Через час узнал отец.
— Сын, проводи меня до военкомата, а потом займёшься своими делами.
Идём вместе. На пороге он показывает мне заявление:
— Военкому. У меня опыт двух войн. Прошу зачислить меня добровольно…
Так и должно было быть.
Нас в эшелоне долго возили вокруг Москвы, и подмосковные женщины щедро оплакивали наши души. Мы уже чувствовали себя героями и хором кричали:
— До свиданья, ба-бонь-ки! — стараясь придать своим голосам басовые оттенки, как вдруг мы стали обнаруживать, что нас везут на восток.
50 комсомольцев десятиклассников — выпускников московских школ направлялись куда-то в сопровождении старшины. На толстой папке были таинственные сургучные печати.
Ульяновск. Военное училище связи. Мандатная комиссия. Председательствует старый полковник. Мне кажется. Что его глаза закрыты.
— Хотите быть офицером? — задаёт он трафаретный вопрос.
— Нет, не хочу! — печатаю я.