Лежа в гробу, я снова вспоминал нашу с Ольгой поездку в Крым. В последний день нашего пребывания там мы решили не ложиться спать и встретить рассвет на одном из диких каменистых пляжей. Я развел огонь, Ольга расположилась у меня на коленях, и на тысячи метров вокруг ночную мглу, в которой небо, горы и море потеряли границы и казались какой-то единой стихией, освещал только небольшой костер двух влюбленных путников. Вскоре я понял, что Ольга уснула — мне тоже хотелось спать, но еще больше хотелось разбудить ее на заре поцелуем и показать выныривающее из влажной морской утробы солнце, которое я караулил вместе с ее сном. К тому же кто-то должен был поддерживать огонь, иначе мы могли просто замерзнуть ночью.
Шли часы, звезды медленно и едва различимо шевелились под тяжелыми тучами, словно блики на реке в первые дни половодья. Я вглядывался в даль, пытаясь уловить хоть какое-то изменение оттенка этой залившей пространство черной холодной лавы, но тщетно — казалось, само время увязло в ней намертво, а цифры на экране моего телефона менялись будто бы только по бессмысленной привычке. Наконец я уже перестал верить, что восход когда-нибудь наступит, однако и перестать ждать его не мог, ведь если свет умер, все остальное вообще теряло смысл. Забавно, но именно тогда — встречая рассвет у моря с любимой девушкой — я вдруг точно представил, что такое ад. Бесконечное ожидание света в неумолимо угасающей надежде, которая, однако, никогда не истлевает до конца, сводя с ума и делая ожидание невыносимым.
О том, что инициация будет происходить через погребение, я не знал — Игорь и его парни никогда не обсуждали при мне детали обряда, как и вообще дела ячейки. Меня привезли на место, вытащили из машины, минут десять вели по кочкам, а потом наконец развязали глаза, и я обнаружил себя в лесу перед свежей ямой и стоящим у ее края несвежим гробом.
— О, даже рыть самому не придется, — сказал я, стараясь выказать спокойствие, и только теперь заметил, что меня окружают люди в одинаковой черной спецодежде и с черными балаклавами на лицах.
Сорбет как-то рассказывал мне про своего приятеля, который завязал с наркотиками после того, как во время облавы на «кислотную» вечеринку его взяли «маски» — упаковав рэйвера в автозак, они вывезли его куда-то в лес и заставили рыть самому себе могилу. Парень обделался от страха, хотя ведь, наверняка, разумом понимал, что не могут спецназовцы из наркоконтроля так запросто расправиться со случайным таблеточником, даже не дилером. Но страх работает не с логическими конструктами, а с образами и архетипами, действуя не на разум, а на подсознание — темный лес, люди в масках, могила, да еще и понимание собственной вины, за которую душа где-то в глубине всегда ожидает кары, вместе порождают оторопь, совершенно глухую к рациональным аргументам. Так было и со мной: я знал, что ребята в черном — мои знакомые, а гроб и могила — части ритуала, не более опасного, чем погружение в прорубь на Крещение, но, тем не менее, тревога — эта противная сестренка страха — без спроса залезла под кожу и начала щекотать.
Один из кромешников кивнул мне на гроб. Когда я лег туда, гроб оказался великоват — очевидно, он был предусмотрен для многократного пользования и до меня в нем уже лежали ребята покрупнее. Крышку мгновенно закрыли, после чего зазвенели удары молотков. Вот уже я почувствовал, что гроб приподнимается — несколько секунд меня пошатало в воздухе, а потом в спину стукнула земля. Сразу после этого земля застучала и сверху — меня начали засыпать. Длилось это недолго — яма была неглубокой.
Наконец стало тихо-тихо, и я подумал: «Интересно, кто придумал выражение „гробовая тишина“ — откуда ему было известно, какая она в гробу?». Затем я решил, что надо глубже прочувствовать момент инициации, и принялся размышлять о смерти — размышлял холодно, отвлеченно, по-сократовски, как вдруг ужом подползла мысль: «А что, если меня не выкопают?». Я попытался отогнать эту ползучую тварь, но она пожирала любые наступавшие на нее мысли, пока совсем не разрослась, обвив меня в тугой кокон. Время сгустилось, в сырой тишине мое дыхание раскатывалось морской волной, и вот я уже вновь оказался на каменистом берегу посреди той бесконечной крымской ночи…
— Он там что, уснул? — шептались кромешники, нависая надо мной на фоне плесневеющего сумерками неба. Не знаю, сколько это продлилось и вообще сон ли это был или наваждение, или, может, я по-настоящему вернулся в ту ночь — какая, в сущности, разница? Нет ничего более иллюзорного, чем то, что называют реальностью, как нет ничего более нездорового и бессмысленного, чем то, что называют здравым смыслом.