А я не только не видел Маюми, но за все время своего пребывания в училище даже ни разу не слыхал о ней.
Пять лет мы прожили с сестрой вдали от дома. Время от времени нас навещали отец и мать. Каждый год летом они ездили на дачу, на многолюдные северные курорты — в Балльстон, Спа, Саратогу или Ньюпорт. Они брали нас туда на каникулы, но, несмотря на все просьбы позволить нам провести лето дома, родители оставались непреклонны: мать была сталь, а отец — камень!
Я догадывался о причине их отказа. Наши гордые родители боялись неравного брака: они не могли забыть сцену на острове.
На курорте мы встретились с Ринггольдами. Аренс, как и раньше, ухаживал за Виргинией. Он стал заядлым фатом и широко сорил деньгами, не уступая в этом бывшим портным и маклерам, ныне представителям «первой десятки» финансовых дельцов Нью-Йорка. У меня по-прежнему не лежало к нему сердце, но симпатии матери были явно на его стороне.
Как относилась к нему Виргиния, я не знаю. Сестра стала взрослой девушкой, настоящей светской красавицей, и в совершенстве научилась владеть собой и скрывать свои чувства — один из отличительных признаков хороших манер в наши дни. Иногда она бывала очень веселой, хотя ее оживление казалось мне несколько искусственным и внезапно исчезало. Временами она становилась задумчивой, даже холодной и надменной. Я опасался, что, став такой обаятельной внешне, она утратила то, что казалось мне самым ценным в человеке, — доброе и отзывчивое сердце. Впрочем, может быть, я был неправ.
Мне хотелось расспросить ее о многом, но наша детская доверчивость пропала, а деликатность не позволяла мне грубо вторгаться в ее сердечные дела. О прошлом — то есть об этих вольных прогулках по лесам, о катанье на озере, о встречах на островке под тенью пальм — мы никогда не говорили.
Я часто спрашивал себя: вспоминает ли сестра о прошлом и чувствует ли она то же, что и я? В этом я никогда не был вполне убежден. И хотя мне была свойственна наряду с недоверчивостью некоторая проницательность, я все-таки оказался невнимательным стражем и беспечным опекуном.
Конечно, мои предположения были справедливыми, иначе почему бы ей молчать о том, чем мы оба так наслаждались? Может быть, ей сковало уста запоздавшее чувство вины перед родителями? Или, кружась в вихре светских удовольствий, она с презрением вспоминала скромных друзей своих детских лет?
Я часто думал: жила ли в ее сердце любовь? И если да, то продолжала ли она жить до сих пор? Вот чего я никогда не мог окончательно понять. Время для взаимных признаний безвозвратно ушло.
«Маловероятно, — рассуждал я, — чтобы чувство нежности к юному индейцу, если оно и было вообще, сохранилось. Оно уже забылось, изгладилось из ее сердца и, может быть, из памяти. Маловероятно, чтобы оно сохранилось в ней теперь, когда ее окружают новые друзья — эти напыщенные и надушенные кавалеры, которые ежечасно ей льстят. Она должна забыть скорее, чем я. А разве я не забыл?»
Нас было четверо, и странно, что я знал только о своей любви. Я не замечал, смотрел ли молодой индеец восторженным взглядом на мою сестру и отвечала ли она ему тем же. Я только предполагал, подозревал это, догадывался. И, что еще удивительнее, я никогда не знал, какое чувство таилось в том сердце, которое интересовало меня больше всех. Правда, в мечтах я представлял себе, что я любим. Доверяясь мимолетным взглядам и жестам, незначительным поступкам, а не словам, я таил в груди сладостную надежду… Но в то же время меня часто одолевали сомнения. В конце концов, Маюми, может быть, вовсе и не любила меня!
Эти горькие мысли заставляли меня немало страдать. Но, как ни странно, именно они чаще всего будили во мне воспоминания о Маюми, и моя любовь вновь вспыхивала с прежней силой.
Уязвленное самолюбие! Оно так же могущественно, как сама любовь. И ранит так же сильно, как муки любви. Сияние свечей в канделябрах становилось тусклым, хорошенькие лица, мелькавшие передо мною в вихре бала, бледнели… Мои мысли снова уносились в Страну Цветов, к озеру, на остров, к Маюми!