— Другими, Тонни, были люди другого круга, — ответил Строганов, давно уже определивший для себя значение сказанного Улановым, — вы можете не обращать внимания. Вам-то что до них? А вот Уланов… Уланов представляет собою тех, на ком строится все.
— Надо полагать, так и есть. Если фундамент дает хотя бы волосяную трещинку, на это нельзя, Веничек, не обращать внимания. Маленькая трещинка может превратиться в большую, а большая дать боковые трещины.
— Да, Тонни, фундаменты таинственны. Они в большей своей части под землей… Молоканов, например.
— К чему такие подспудные слова? А впрочем, Уланов, наверно, не один. Он на поверхности, другие могут быть гораздо глубже. Для Молокановых нужны предупредительные меры…
— Гущинские?.. Тонни, неужели вы на это способны?
— Бог с вами, Венечка! — замахал руками Платон. — Эти меры рождают новые трещины, а не устраняют их… Неужели, Венечка, прав мой отец? Он мне сто раз твердил: «Чем больше ты даешь, тем больше спросят».
— Лука Фомич изволил также утверждать, что собаку вредно досыта кормить, она не будет сторожить и не станет приносить дичь на охоте. Но это же ведь люди, Тонни.
— Однако же мы все млекопитающие и питающиеся молоком… Есть миллион — подай два. Живой пример тому Кузьма Завалишин. Равновесие нельзя терять ни в эту сторону, ни в ту. Слишком легок и благополучен был подъем в крутую гору… Нет, нет, Вениамин Викторович, я не хочу этим сказать то, что я прочел в ваших глазах. Благополучия должны и будут продолжаться в тех же скоростях, но надо же, чтоб их ценили. Юджин Фолстер меня учил: если я пять раз буду платить за грог, в шестой друзья будут негодовать, когда я попрошу их уплатить самих… Я, Веник, уплачу сто раз за грог, но надо же, чтоб те, кто пьет, знали, что грог не черпается мною из колодца. И даже если из колодца, то нужно помнить, что колодец мой!
Вениамину Викторовичу не хотелось поддерживать этого разговора, потому что у него были свои взгляды на принадлежность колодцев и теперь они становились настойчивее и тверже…
«Моих колодцев» у Платона Лукича было так много, что не составляло труда кого-то уличить в бесцеремонном пользовании их водой. И один из таких случаев услужливо представился. Штильмейстер и подсказал Платону Лукичу, как и на чем можно дать предметный урок.
Георгий Генрихович в это время исполнял обязанности главного управляющего и вице-председателя правления акционерного общества Скуратова. Родион Максимович отправился, как он сказал перед отъездом, «по англиям набираться уму-разуму». На самом же деле он отправился в Швейцарию. Платон готовился превратить свои сны в явь и хотел, чтобы Родион увидел, как производятся лучшие в мире швейцарские часы.
Не один Скуратов, и другие верные и способные инженеры совершали далекие путешествия за умением осуществлять задуманное в реальное. Один из них поехал к Зингеру предложить создание отделения по сборке швейных машин для Урала и Сибири. На самом же деле нужно было перенять технологию и способы изготовления челночного механизма.
Занятый большим, Платон Лукич не упускал и малого, которое настораживало его и угрожало стать большим, и он решил дать предметный урок, подсказанный Георгием Генриховичем, русским по духу и немцем по педантичности.
Об этом особая глава.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сторож в проходной задержал гвоздильщика Суздалева и потребовал у него вывернуть карманы, заметив проткнувший один из них гвоздь.
Суздалев послушно исполнил приказанное. В карманах оказалось семьдесят три гвоздя. Пересчитаны они были при свидетелях. Сторож отобрал у гвоздильщика проходной номер и велел сказать ему об этом его мастеру.
Егор Суздалев был известен хорошим добросовестным и «артельным мужиком». И никто не придал значения случившемуся, потому что никогда не считалось зазорным брать с завода необходимое по домашности. Шпиль, скажем, молоток, кусачки, зубило… Где их взять? На заводах точились медные ручки для пельменных сечек, мастерились фигурные пряжки для поясных ремней, делались запоры, щеколды, дверные ручки. А на казенных заводах ковались и оси для телег, топоры, колуны… Все, что надо, что можно было вынести или вывезти в коробке с отходами, то и вывозили. Казна стерпит.
На заводах Акинфина было построже, и если что-то такое случалось, то Фома Лукич говаривал: «Кашевар больше брюха не съест». Штрафовали, пристыжали нарушителя, на этом и кончалось.
При Платоне Лукиче старые порядки искоренялись решительно и строго. Действовала основа основ — «равновесие», в данном случае «добросовестность взаимностей». Взявший на заводе без разрешения хотя бы ржавую гайку нарушал святой принцип добросовестности. Так было и сказано в заводских правилах, отпечатанных в типографии. Это же короче и прямее повторялось в договоре взаимных обязательств и прав нанимающего и нанимаемого. Там в девятом пункте в двух строках говорилось: «Присвоивший принадлежащее заводу увольняется без возвращения».
Мастер так и сказал Суздалеву:
— Ты же читал, когда подписывал.
— Читал, — ответил он.
— Так что же ты хочешь?
— Прощения хочу на первый раз. Крыльцо же просело. Ухнет — и конец. Ребята же у меня…
Мастер жалел, что Суздалев не желает понять его.
— У всех крыльца. У всех ребята. Иди к Штильмейстеру. Ниже его никто тебя не помилует и номера не отдаст.
Штильмейстер принял Суздалева очень ласково, но повторил то же самое и разъяснил:
— Дело не в гвоздях, друг мой, а в нарушении нерушимого правила. Семьдесят три гвоздя и семи копеек не стоят. Но это присвоение принадлежащего заводу зовется воровством. Семикопеечное оно или семирублевое, все равно это воровство. Ты будешь уволен без возвращения на завод.
Увольнение за семьдесят три гвоздя заметно отозвалось в цехах и стало известно на всех акинфинских заводах. Увольнение Егора Суздалева влекло за собой тяжкие последствия. Он лишался права выплачивать за свой новый дом и терял его. Правила рассрочки, как известно, предусматривали взносы только в виде удержания из получки на десять — двенадцать лет. Лишаясь работы, Суздалев лишался права состоять в Кассе, а вместе с этим всех благ, которые давались Кассой.
Егор Суздалев побежал к своему школьному товарищу, к Савелию Рождественскому.
— Савушка, мне совестно идти к Платону. Ты же знаешь, каков он в таких делах, ты с ним проучился все восемь лет, а я только четыре, и у тебя больше тропочек к его доброте. Он простит… Мы же вместе ловили ужей и ставили силки на жуланчиков…
— А теперь, Егор, мы оба с тобой стали жуланчиками в его силках, — сказал Рождественский и обнадежил: — Ну, да ничего, ничего, я попробую найти тропку в его печень…
Рождественский на правах «Платонова однокашника» пришел к нему не в контору, а в его крыло дома и сказал:
— Здравствуй, Плат! Я редко докучаю тебе и не пользуюсь тем, чего уже нет и что не вернется никогда…
— Садись, Саваоф, — назвал Платон школьной кличкой Савелия. — И если ты пришел говорить об Егорше, то мы оба потеряем время, и больше ничего. Есть незыблемое и нерушимое, как верность нашей ребячьей «заединщине», когда мы, заединщики, клялись своими рогатками защищать один другого, а за измену быть расстрелянным моченым горохом из этих же рогаток, по тридцать три горошины на каждого. Помнишь?
— Я помню, Плат, но помнишь ли ты, как мы простили Родиона Скуратова за сдачу в плен молоховским ребятам и не расстреляли его горохом?
— Они, Савелий, затравили его собаками, а это было преступным нарушением нашей игры в войну. Егора же Суздалева никто не травил, никто не брал в плен, не заставлял крастъ. Никто, Саваоф, кроме бесстыдной неблагодарности за все сделанное для него. Я был на новоселье у Егора. Я подарил ему памятный золотой гвоздь, как хорошему человеку и отличному гвоздильщику. Я готов наградить его за работу большой суммой. Он достойный человек. И эти семьдесят три гвоздя были взяты им по легкомыслию…