Выбрать главу

Москва так хороша и величава. Здесь Вениамин будет счастлив. Может быть, и она также сумеет применить свои силы в книгопечатании. И, может быть, надо начать с нарядных и дешевых книг для детей…

Телеграмма вернулась к Платону Лукичу. Ее вернул Хрисанф Аггеевич Гущин.

— Я, — сказал он при встрече с Акинфиным, — уполномочен получать всю корреспонденцию, адресованную на дом Лучининых. Телеграмма пришла открытой. И если бы она была закрытой, я прочитал бы ее по обязанности и долгу. Я не буду ничего скрывать от вас, Платон Лукич. Щадящим лжецом быть легче, нежели правдивым подлецом. А я ни тот и ни другой. Хотя признаюсь, что я тот и этот. Ваши акции, кроме тех, что вы не выпускаете из сейфа банка, находятся в руках двух персон.

— Каких, Хрисанф Аггеевич?

— Милый мой Платон Лукич, не все ли вам равно как их звать? И испанцы ли они, или французы, шведы, бельгййцы или немцы. Капитализм не знает наций, границ, фронтовых позиций. Он правит миром и царями. Он хочет свить еще одно гнездо на перевальном рубеже двух величайших частей света. И хотим мы с вами или нет, он его совьет. Я только лишь колечко одного из ста ключей, которые к вам подбирают эти две персоны.

— Что вам угодно на этот раз, Хрисанф Аггеевич?

— Спасти вас, Платон Лукич. Считайте иезуитскими эти слова. В них, откровенно говоря, есть такая примесь… Но только примесь. Сорок два процента акций в их руках. А если Цецилия Львовна продаст свое камское приданое… Продаст во имя вашего освобождения.

— Она не может продать его…

— Может! Ее принудят обстоятельства. Строганов, тот, что граф и прямой потомок тех Строгановых, добивается на очень высочайшей высоте возвращения всех земель, принадлежащих Строгановым с грозненских времен и отторгнутых боковыми ответвлениями их рода. К таким принадлежит та ветвь, к которой относятся предки Цецилии Львовны. И если она узнает, как шатко ее право на владение лесами, то при всем ее небрежении к деньгам продаст свою лесную Каму во избежание риска ее потери, — так нагло лгал Гущин.

— Сам Штильмейстер не сумел бы так намылить для меня петлю, как это сделали вы, господин Гущин.

— Петлю? Какую, Платон Лукич? Я всего лишь называю факты. В том случае, если Цецилия Львовна продаст леса, — а она их продаст, — и эти две персоны будут владеть не сорока двумя процентами всех капиталов фирмы, а… Я не счетовод. Флегонт Борисович скажет вам об этом до сотой доли. Но и без него я знаю, что тогда, при этих двух персонах, вы окажетесь их совладельцем, не большим, чем Антип Сократович был при ваших заводах. Кстати, помолодевший господин Шульжин, продав свои акции, в Питере купил дом и пригрел для Кэт не кита, но дворянина, без денег, но не без чинов. Она еще способна притворяться тридцатилетней.

— Что, в конце концов, вы хотите, Хрисанф Аггеевич?

— Всегда один и тот вопрос. Сотый раз! Хотя бы переставили слова. Впрочем, до слов ли вам теперь, Платон Лукич?

— Что вам?..

— Не надо взвинчивать себя. Мне ничего, Платон Лукич, не нужно, кроме незначительных процентов с тех двух персон и с вас. Они хотят купить все остальное. И немедля!

Платон Лукич взял себя в руки. Как тогда, после выстрела в цирке. Как при встрече с шулером Топовым. Как много, много раз за эти годы. Он расхохотался и спросил:

— Немедля? Как это можно, если бы даже я решился? Ведь это же не какая-то одна вещь. — Он посмотрел на рояль. — Да и он требует осмотра. Проверки. Оценки специалиста…

— И тем не менее, Платон Лукич, если взять оптимальную стоимость рояля и, не поднимая крышек, уплатить за него двойную цену, то потребуется две минуты, чтобы переложить деньги из одного бумажника в другой. Милый, Платон Лукич, не будем гонять шары. Потаков, светлая ему память, сам оказался в лузе. Я же вам хочу, не прикасаясь к кию, помочь доиграть вашу партию так, чтобы в выигрыше оказались вы. Цена заводов Флегонта Борисовича на балансе.

— Это старая, заниженная цена, Хрисанф Аггеевич. Теперь она иная.

— Но не в полтора же раза, — сказал Гущин.

— Нет, но на четверть стоимости она возросла…

— На четверть? Что за счет? Вам предлагают уплатить в два раза… И, кажется, с походом. Вот цифра! Сохраните эту бумажечку для размышлений.

У Платона проступили мелкие капельки на лбу. Ему было стыдно, что он растерялся, и ему снова пришлось овладевать собой.

— Все это очень щедро, — продолжил Платон, игриво улыбаясь. — Но кроме этого есть же еще кое-что. Здание больницы… Цирк… Гостиница… «Веселый лужок» и многое принадлежит мне, находясь в аренде у Кассы…

— Ну, Платон Лукич, в вас уже просыпается купец. Пусть будет это стоить миллион еще. И полмиллиона за ваш дворец. Сто тысяч за такую щедрость причтется мне. Согласны?

— Хватит, Хрисанф Аггеевич. Довольно!

— Куда же больше! Я все сказал! Теперь осталось вручить вам адрес двух персон! От вас потребуется только два телеграфных слова: «Я согласен». Сейчас я удаляюсь не прощаясь, чтобы не дать сказать вам тех слов, которые могут оскорбить меня и тех двух персон. Они в отместку могут с вами поступить… Попридержу и я язык… Меня здесь нет.

Хрисанф Аггеевич исчез, как исчезает в театре привидение. И как будто и не было его.

Акинфин не мог брать далее себя в руки и останавливать слезы, капающие на стол и на маленький кремоватый листочек с адресом… Й на другой — с баснословной валютной цифрой, ожидающей его в банке Лондона…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Смутными предчувствиями жила Шалая-Шальва. Смутным было и само небо над нею. Оно, не принимая дым заводских труб, будто противилось его мрачноте, силилось пропустить в редкие разводья темно-серых облаков солнечные лучи. Но и эти минутные просветы слабо проникали сквозь дымную толщу.

Ни ветерка, ни дождя. Смрадно и душно в Шальве. Тягостно и на душах шальвинцев. Слухи под стать зловещим тучам без дождя окутывают заводы. Невозможно поверить шепотком передаваемому слуху от одного к другому, но и невозможно отмахнуться от него.

Как можно представить, что кто-то придет на заводы и назовется новым хозяином. Что будет тогда? И без того в каждом втором доме слезы по угоняемым на войну. Появились дома., где стало известно, что угнанный поилец семьи никогда не вернется к своей семье.

И откуда все знают все? Каждый приезжий вызывает подозрение. Не он ли привез в своем кармане скупленные акции? До них прежде не было дела труженикам, а теперь все узнали, что значат эти акции, которые были просто бумажками. Такими же, как талоны вертушки на Игрище или печатные карточки лото Овчарова. Он тоже ходит туча тучей. От него ничего никогда нельзя было выведать, а сейчас-то уж подавно. Молчит и Родион Максимович Скуратов. Истощал, как после долгой высидки в тюрьме. Сам же Акинфин, просидевший так много дней запершись, объявился живым покойником. Ходит по цехам и, здороваясь с рабочими, мастерами, инженерами, будто прощается с ними и прощается, по всему видать, как прощаются перед уходом в невозвратимое.

Люди все видят и все понимают, все чувствуют и предчувствуют.

Зачем-то ходил Платон Лукич на старую доменку и поднимался наверх, где заваливают уголь и руду. И опять, будто прощаясь со всеми, здоровался.

Неужели он проакционерил свое «Равновесие»?

Старик Максим Иванович Скуратов знает больше всех других. Знает и тоже молчит. У него для всех один ответ:

— Живы будем — не умрем. Горькая правда дороже сахарной кривды…

Как хочешь, так и понимай. О какой сахарной кривде он говорит? Неужели о той же, что была в листовках? Там тоже называли Акинфина сахарным. «Сахарным удавом» и «Аптекарем усыпительных золотых пилюль».

Смутно в Шальве. Смрадно! Состарившаяся знахарка Лукерья Болотная вещерица нашептывает людям:

— Прогневила Шальва небеса, не пускают они в себя ее греховный дым!

К чему эти слова, тоже не поймешь. Одно ясно — хорошего не ждать. И как его можно ждать, когда вечер приходит до времени, а утро наступает позднее позднего.