Между нами осталась одна смерть. И ты имеешь право знать, как оказалась, сама того не подозревая, причастна к ней…
Этого юношу звали Кабанец. Я не помню его имени. Только фамилию и звание — поручик…
Когда мы с тобой познакомились, я уже был сотрудником ОГПУ. Я решил посвятить свою жизнь борьбе за идеи социализма. Работа в ОГПУ позволяла мне находиться на самом переднем крае этой борьбы.
Помнишь, как мы встретились в Париже? Я никогда не мог забыть этого вечера… В Париж я приехал по заданию Центра. Один из наших агентов подозревался в измене. У нас не было прямых доказательств и все же оставить его в живых мы не имели права. Слишком многое было поставлено тогда на карту. Невозможно рисковать всей нашей работой, жизнями десятков людей. Даже если он и не был виновен. В таком случае он отдал бы жизнь за то, чтобы сохранить жизнь своим товарищам. Позволить им продолжать борьбу.
Я и сейчас в это верю. Не осуждай меня…
Руководил этой операцией Рейсс. Собственно, те аргументы, которые я сейчас тебе привел, я услышал впервые от него. Впоследствии он предал проклятию каждое свое слово, а я — нет. В этом наше отличие друг от друга. И поэтому я до сих пор жив, а он — нет. Не потому, что он «нашел в себе силы признать ошибки» и «отдал жизнь за убеждения», нет, а потому, что человек не должен скакать по убеждениям как лягушка.
Ты пишешь, что мы служили химере. Но мы — служили ей! И даже если это была химера (с чем я никогда не соглашусь), мы-mo были — НАСТОЯЩИЕ. Настоящие, Вера! Нельзя отречься от себя настоящего. Это-то и убивает верней всякой пули.
Вернусь, однако, к Кабанцу. Рейсс велел мне предусмотреть для себя алиби. И я выбрал тебя.
Моим алиби стало свидание с тобой. Я назначил встречу тебе и Кабанцу в одном и том же месте. Вы неизбежно должны были сойтись на одной лавочке. Я стрелял из засады… Мои напарники забрали труп, пока ты бежала под дождем и искала у меня защиты. Ты была такая трогательная, такая нежная… Вера. Я люблю тебя. Я любил тебя всю жизнь. Вот — единственная истина…
…Помнишь, Марина? Помнишь, Вера?.. Они приходят и спрашивают меня. Что-то я должна вспомнить, что-то очень важное, прежде чем меня отпустят.
Болевич шлет письма и фотографии. Снимки своих работ. Лепит из глины: вздыбленных лошадей, бегущих собак, портреты людей. Не портреты — впечатления, воспоминания. Прислал фото гипсового бюстика Марины. Как в насмешку. Что, не помнит:
Превратить Марину — в труху..
Это надо додуматься! Идейка почище коммунизма.
Бедный поручик Кабанец!.. Откровение о его смерти опоздало на полвека. Как, впрочем, и многое другое. Странно, но на самом деле я почти не вспоминала того человека, которого застрелили у меня на глазах, а потом так ловко выкрали. С какого-то момента я поняла, чьих рук это дело. И ни о чем не спрашивала. И вовсе не потому, что не смела задавать вопросы. И вовсе не потому, что знала: он не имеет права отвечать на них. Просто я любила Болевича. Мне было все равно, чем он занимался и сколько человек он убил. Одного, двоих, троих… Почему для него так важно уточнить: в Кабанца он стрелял, к Рейссу привел убийц, а Кривицкого заставил покончить с собой? Какая разница? Для следствия, наверное, есть смысл во всех этих нюансах и оттенках, но для Высшего Судии, в которого мой бедный Болевич продолжает не верить, различие стерто. Все трое были убиты. И наверное, не трое, а больше, просто об этих я не знаю…
Нет, какая-то другая вещь, более важная. Что-то более существенное — то, что я должна вспомнить прежде, чем меня отпустят.
Что-то самое главное в моей жизни.
Не смерти, не война.
Даже не Болевич…
Престарелая леди сидела в кресле и улыбалась. Полутемный дом окружал ее, как черепаший панцирь. Невидимые человечки расставляли в этом доме все по своим местам. Они очень торопились: леди была плоха. Но она продолжала улыбаться. Она наблюдала за их работой. Впервые за долгие годы она отчетливо видела их.
Маленькие прозрачные ручки раздвигали стены, торопливо покрывали их побелкой. В один, в два слоя, так что стены делались синеватыми. Потом они вышибли темный потолок, напустили в небо фиолетовую синеву, а вместо садика раскинули море.
Некоторое время море безмолвствовало, но человечки скоро исправили ошибку, и оно зашумело, как настоящее. Улыбка на лице старой леди стала блаженной. Она опустила веки, продолжая видеть все, что сделали для нее человечки.