Гучков улыбнулся. Он был рад, что нашел хотя бы одно возражение:
— Цветаева — поэтесса. Поэты живут не миропониманием, а мироощущением…
Гуль покачал головой:
— Ваша дочь, насколько мне известно, — не поэт, но я не удивлюсь, если завтра она вслед за своим шотландским аристократом запишется в коммунисты или отправится в советское посольство.
— Поверьте, Роман Борисович, — Гучков убедительно взял его за плечо, — Верочкин якобы коммунизм — обычная игра! Если бы сейчас было «старое время», я бы вам сказал прямо: засиделась в девках! Замуж пора! Она нарочно пугает…
Гулю вдруг показалось, что Гучков сейчас поведет глазами и спросит доверительно, не слыхал ли он, Гуль, про какого-нибудь подходящего жениха на Москве для Веры Александровны?
Опережая возможный диалог в духе комедий Островского, Гуль сказал отрывисто:
— Стало быть, все здесь играют. Ничего не поделаешь. — Он вздохнул и добавил уже мягче: — Ничего не поделаешь, Александр Иванович… Спасибо за прекрасный вечер. Разумеется, я все для вас сделаю. Прощайте.
Глава седьмая
Было что-то странное в том, что, по совету Болевича, Эфрон назначил свидание этому человеку именно в кинематографе и именно на той картине, в которой краткую эпизодическую роль играла «спина с контрабасом».
«Тревожная авантюра» была фильмой смешной: зрители, во всяком случае, хохотали. В том числе и в тот момент, когда два музыканта, удирающие по переулку, не раздумывая прыгают с обрыва в воду, а глупые полицейские, подбежав, начинают палить в белый свет как в копеечку. Эфрон перед Верой бодрился: «вытащил свой кинематографический диплом». На самом деле работу в кинематографе он не любил. Находил ее унизительной, изматывался на съемках. Зато там действительно платили, и иногда неплохо. Это служило оправданием всему, ибо Марина по-прежнему, как и двадцать лет назад, оставалась главным кормильцем семьи.
Сергей сидел в седьмом ряду, Болевич — в десятом. А на шестом, прямо перед Сергеем, как и было договорено, находился тот самый человек.
В нужный момент он встал и осторожно двинутся к выходу. Эфрон последовал за ним. Болевич не шевельнулся, даже глаз от экрана не оторвал. Странно: он совершенно ничего не чувствовал.
Эфрон выбрался на улицу, остановился возле афишной тумбы. Поспешно закурил.
У ярко освещенного входа в кинематограф никого не было. Эфрон выпустил торопливое облачко дыма.
— Простите, — раздался негромкий, сдержанный голос.
Эфрон обернулся. Надвинутая на глаза шляпа, поднятый воротник пальто. Фигура человека показалась вдруг Эфрону карикатурной: он до смешного напоминал кинематографический образ беглеца, за которым охотится полиция.
Эфрон глубоко сунул руки в карманы, в одном нащупал дырку. Аля так и не зашила, хотя Марина (нудным голосом) просила ее об этом раз пятнадцать. Теперь Аля в Москве. Как хорошо!
— Вам не понравилась фильма? — спросил Эфрон.
— Не люблю комедий. — Человек огляделся по сторонам, еще глубже ушел в свое пальто. — Извините. Обставил встречу так по-дурацки. Все эти меры предосторожности!.. Но несколько дней назад я обнаружил за собой слежку.
— Понимаю, — безмятежно протянул Эфрон.
— Материалы процессов при вас? — глухо спросил мужчина.
Эфрон ответил так, как научил его Болевич:
— Разумеется нет. Из предосторожности я их с собой не взял. Они находятся в надежном месте. Это пять минут отсюда.
— Понимаю, — сказал мужчина.
Они быстро зашагали по переулку.
Эфрон был в приподнятом настроении. Все шло замечательно. Несколько дней назад Болевич сообщил ему о прибытии в Париж Рудольфа Клемента, секретаря Троцкого, одного из самых активных врагов Советской России. С Клементом удалось выйти на связь.
«У тебя маленькая, но чрезвычайно важная роль, — сказал Сергею Болевич. — Встретиться с ним в условленном месте А и доставить его в условленное место Б. Мы намекнули ему, что располагаем материалами последних сталинских процессов над так называемыми врагами народа. Ты, конечно, понимаешь?..»
Эфрон кивал. Болевич с легкой досадой смотрел на него.
«Никаких материалов нет, — сказал Эфрон. Он действительно понимал. — Это просто предлог. Чтобы поговорить по-настоящему».