Выбрать главу

Болевич покачал головой:

— Не встречал, а жаль.

— Почему? — поинтересовалась она вызывающе.

— Потому что мужчина, которого ты почтила своим вниманием, почти наверняка прекрасный человек.

— Ну так и Ежов прекрасный человек, — сказала Вера.

— Какой Ежов? — не понял Болевич.

— Нарком Ежов, — пояснила Вера. — Его я тоже почтила. Точнее, едва не почтила. В самый решающий момент позвонил товарищ Сталин и все испортил. Мой куртуазный нарком испарился, а меня отвезли обратно в общежитие. Интересно?

Болевич молча смотрел на нее. Он видел, что Вера в истерике, и боялся сказать лишнее слово, чтобы не вызвать взрыва.

— Ну, что же ты молчишь? — поинтересовалась Вера.

— Вера, ты всегда можешь рассчитывать на меня, — проговорил он с осторожной интонацией — неопределенной и в то же время как будто искренней.

— Как это благородно с твоей стороны! — воскликнула Вера. — Спасибо, милый! Что бы я без тебя делала?

И с размаху, барски швырнула розы прямо на рельсы.

— Ненавижу тебя! Не смей больше ходить за мной! Ненавижу! Понял?

Вера побежала, торопясь скрыться в толпе. Полы ее светлого легкого пальто развевались, каблуки уверенно стучали.

Смешно подпрыгивая и вопя по-французски, носильщик, похожий на обезьянку, гнался за Верой, и тележка с чемоданами бежала впереди него, расталкивая людей.

Болевич остановился. Толпа текла мимо, скоро Вера и носильщик скрылись из виду, а он все стоял и смотрел на рельсы. Розы рассыпались по шпалам, пачкая белые лепестки в мазуте. В это мгновение они были как-то особенно, ослепительно хороши. Почти болезненно.

Глава пятнадцатая

Марина собралась наконец посетить Парижскую всемирную выставку. Советский павильон был сооружен на холме Шайо; он был устрашающе монументален и украшен устремленной с востока на запад огромной статуей «Рабочий и Колхозница». В их поднятых руках скрещивались серп и молот, образуя эмблему советского государства.

Напротив разместился второй, чрезвычайно похожий павильон — немецкий. Он был той же высоты, то есть сто шестьдесят метров. Венчал его орел со свастикой в когтях.

Марина долго собиралась зайти в «Советский Союз». Долго перебирала в памяти письма Ариадны. Москва, совершенно неузнаваемая — после голодных революционных лет, когда маленькая Аля и юная Марина бедствовали вместе:

…в страшный год, возвышены Бедою, Ты — маленькой была, я — молодою…

Чудесный фильм «Цирк», писала Ариадна, и талый снег, и спешащая толпа, и розовые, палевые — цвета пастилы — домики в районе Арбата, и совершенно необыкновенные дети, магазины, отели, библиотеки, дома, центр города — что-то невероятное; вообще тут, конечно, грандиозно… На улицах — ни одного бранного слова, ни одного гнусного предложения — какой контраст с Парижем!.. Работа вроде бы есть — всяческие перспективы по иллюстрации…

Марина долго стояла и смотрела на павильон, не входя. Рассудком она понимала, что «разрыв» с дочерью — не навеки, что молодости свойственно бунтовать, в том числе и против того непреложного факта, что родители стареют, становятся скучными, начинают повторяться. И еще — тяжелый, беспросветный быт. Юность этого не должна терпеть. И мать, а не дочь, обязана сейчас сделать шаг навстречу. Шаг к пониманию, шаг к будущему их единству.

Точнее — к их вечному единству «обратно». Потому что единства матери и дочери, которых одно время принимали за сестер, никто не отменял. Ни Советский Союз, ни убогий быт, ни разделенность границами государств, ни явленная вдруг дистанция возраста («маленькая» и «молодая» — сходились, «молодая» и «стареющая» — разошлись; сойдутся — «зрелая» и «старая»…).

Рабочий и Колхозница тянулись своими орудиями к небу. Марина смотрела на них, совершая важную внутреннюю работу: она изменяла свое отношение к ним. Она пыталась увидеть в них Россию:

Русской ржи от меня поклон, Ниве, где баба застится…

Она пыталась создать для себя спасительный миф о возможности такой России. Потому что отсутствие этого мифа, потому что присущий Марине ясный взгляд на реальное положение вещей означал только одно: смерть. Без мифа жить в новой России было бы невозможно.

И, проведя два часа в советском павильоне, Марина унесла оттуда нечто большее, чем воспоминания о выставочных экспонатах, — она унесла оттуда собственный, кое-как состряпанный, но худо-бедно жизнеспособный миф, эдакого чахоточного ребенка, который кашляет кровью, плюется желчью, горит в лихорадке, но все-таки живет…