Рош вызвал людей, выписал им ордер и велел произвести обыск в пресловутом «Союзе возвращения на Родину». Затем устроился в кресле поудобнее, обложился газетными вырезками, касающимися лозаннского дела, телеграммами, донесениями и протоколами — и начал ждать.
Выйдя из комиссариата, Эфрон просвистел несколько тактов из маловразумительной французской песенки и сунул руки в карманы. Он предполагал, что комиссар смотрит на него из окна, и хотел выглядеть бодрячком. (На самом деле комиссар неподвижно сидел в своем кресле и смотрел в стену, но Эфрон предпочитал считать иначе.)
Свернув за угол, Эфрон начал сутулиться. Он не думал сейчас об Игнатии Рейссе, о человеке, у которого отняли жизнь. Внезапно накатил страх: докажут вину, арестуют, запрут в камере! Вряд ли казнят — ведь он лично не участвовал в преступлении, — но лишат свободы… это было бы ужасно.
Холодная испарина облепила все тело. Он прислонился к стене и несколько минут просто дышал, приходя в себя. Потом медленно побрел дальше. Сейчас ему казалось, что стоит получше всматриваться в дома и деревья — это последние, прощальные дни. И оттого окружающая осень сделалась пронзительно-прекрасной в его глазах.
Он шел к советскому павильону на выставке.
Советский павильон отменял все: и осень, и последние дни, и прощание. Он излучал обаяние упругой, бетонной жизни. Колхозница и Рабочий своими мирными орудиями труда бросали вызов Небу: казалось, это они выковали звезды и прибили их гвоздями к небосклону — и могут, между прочим, выдернуть в любой момент, и тогда мироздание осыплется, как снятая после спектакля декорация.
Эфрон вошел в павильон, отдаваясь под защиту этих космических сверхсуществ. После полутемного, забитого всяким ветхим хламом кабинета Роша помещение дирекции советского павильона выглядело роскошным, едва ли не дворцом. Много света, мало мебели, голые стены, пара портретов основоположников.
Дуглас благосклонно взирал на вошедшего из-за стола.
Эфрон повалился на стул, мешковато и кривовато.
— Выпейте воды, Эфрон, — велел Дуглас. — Придите в себя. Все складывается наилучшим образом. Встряхнитесь! Что с вами?
— Устал, — улыбнулся через силу Эфрон.
Дуглас налил воды в стакан, протянул ему.
— Выпейте и успокойтесь. Ничего страшного не произошло.
Эфрон медленно покачал головой.
— Вы полагаете?
— Пейте! — прикрикнул Дуглас.
Эфрон повиновался. Вода в стакане отдавала тухлятиной. «Странно, — подумал он, — стакан сверкает чистотой, графин — тоже, а вода тухлая. А у Роша все наоборот. Стакан грязный, но, если налить в него воду, будет вкусно, я уверен… Может быть, дело в том, что они — аборигены, а мы — пришлые… У нас даже вода портится, потому что вода — ихняя, на их стороне…»
— О чем вас допрашивали? — спросил Дуглас, бесстрастно наблюдая за тем, как Эфрон с отвращением глотает воду.
— Им известно, что я звонил Штайнер. Что она взяла автомобиль по моей команде! Она призналась в этом.
— Ну и что? — Дуглас пожал плечами. — Это обстоятельно повергло вас в такое волнение? Глупости! Глупости, Эфрон! — Он повысил голос. — Они никогда не смогут доказать этот звонок. А Кондратьев уже вне их досягаемости.
— В первую очередь следует срочно уничтожить все наши документы в «Союзе возвращения», — сказал Эфрон. — Там могут произвести обыск.
— Это будет сделано, — величаво обещал Дуглас. И улыбнулся почти дружески, насколько у него это получилось: — Чтобы вы были совершенно спокойны, скажу вам: никакого обыска в «Союзе» не будет. Я уже позвонил нашему человеку в прокуратуре. Так что идите и не впадайте в истерику.
Эфрон ощутил такой прилив благодарности к Дугласу, что безропотно допил из стакана воду и только после этого направился к выходу. Он понял в этот миг, что сейчас больше всего на свете ему хотелось бы увидеть Алю. Но дочка — в Москве, ужасно далеко. Внезапно она представилась ему заложницей, пленницей с пистолетом у виска. И если ее отец не сделает того-то и того-то, то некто неизвестный нажмет на спусковой крючок.
В следующий миг Эфрон услышал собственный тихий, горловой смех. Так. Истерика, о которой его предупреждали, начинается. Он быстро свернул за угол нарядной улочки и остановился перед небольшим баром. Там уже было битком набито: наступал вечер, и люди стекались в знакомое место, чтобы расслабиться.
Первый же стакан развеял странные туманы, клубившиеся в голове. Все лица, мелькавшие перед глазами и в памяти за минувшее утро, смазались, только одно осталось четким, одно, которое не вспоминалось за все эти часы: лицо Марины. Она выглядела далекой и неправдоподобно молодой, с круглым подбородком, мягким золотистым завитком на пухлой щеке. Да, и в очках. В те годы она носила очки — изредка.