Марина погасила папиросу. Нет, не получается увидеть со стороны. Не получается превратить все в мелочь, в обыденность. Голос Судьбы звучал все громче, заглушая любой довод рассудка.
Может быть, это началось тогда, в Праге, когда у Марины был сумасшедший роман с Болевичем. От той страсти остались не только стихи. Стихи — детям, внукам, наслаждение ценителям, утешение расстающимся любовникам и, наверное, кое-какие деньги наследникам… А Марине с Сергеем в наследство — незаживающая рана.
Да, наверное, тогда все и началось. Он захотел оторваться от нее, побыть без нее, понять, что без нее не погибнет. Что кое-что собой представляет — без нее. Что он — не просто «муж госпожи Цветаевой».
Тогда? Или раньше? Или это было всегда?
Она знала и другое: что бы ни случилось, как бы все ни складывалось, их связь уже неразрывна. Неважно, что сам Сергей думает о своем отъезде. Они почти не разговаривали в последние годы. Марина знала, что он едет на смерть. Знала также, что поедет за ним на смерть и сама. Иначе просто невозможно.
Посторонним людям она говорила, что вынуждена будет последовать за Сережей в Россию просто потому, что одна с ребенком в Париже пропадет. Чушь! Не пропадет, не пропала бы… Просто ее судьба, ее обязанность — пропасть в России, рядом с Эфроном.
Да, это он зависел от нее, от ее заработков, от перепадов ее настроений, от американских горок ее страстей. Но именно она таскалась за ним по всей Европе, из страны в страну, «как собака».
Ей оставался последний путь. Она смотрела, как он складывает вещи, и физически, въяве ощущала, как ступила на последнюю, смертную дорогу.
Он вдруг оторвался от своего занятия, нарушил сосредоточенное молчание:
— Мариночка, я должен ехать, голубчик.
Слезы ручьем потекли по ее лицу.
Сухим, спокойным тоном, в контраст слезам, она произнесла:
— Тебя арестуют?
— Меня выдадут швейцарской полиции, поэтому я обязан вернуться в Россию…
— А о том, что ждет тебя в России, ты не думал?
— Марина. — Он выпрямился. — В России — Аля. Что бы там меня ни ждало, я обязан вернуться.
Они молча смотрели друг на друга, разделенные крошечным чемоданчиком.
— Я приеду к тебе, — сказала она.
Он улыбнулся.
— Конечно приедешь!
— Как ты поедешь?
— Меня ждет машина. Меня довезут до Гавра, а там я сяду на советский пароход «Мария Ульянова».
Марина сказала:
— Мы тебя проводим до Гавра.
— Марина, путь неблизкий… и ты уверена?
— Да, — сказала она, наклонившись и поцеловав его глаза, — я совершенно уверена, Сережа. Абсолютно уверена. До Гавра я буду с тобой. Мы с Муром оба будем с тобой.
Он обхватил ее обеими руками, прижал к себе, зарылся лицом в ее волосы и поразился тому, как она постарела. К ее лицу он привык. Он видел это лицо, искаженное гримасой усталости и недовольства, каждый день. Он видел сквозь эти гримасы — ту юную круглолицую девушку, которая бродила с ним по коктебельскому пляжу, собирала камушки. А сейчас он совсем близко рассмотрел ее волосы. Старость таилась в них. Волосы были старенькие, изношенные. Не волосы, а ветошка. Марина гордилась ими:
Да. Это произошло совсем тихо, без громов и молний.
Случилось то, о чем они так беспечно мечтали в те далекие годы: юноша и девушка прожили свой век и состарились вместе.
— Госпожа Цветаева, я пригласил вас для беседы, так как нам стало известно о вашем намерении покинуть Францию.
Марина смотрела на комиссара Роша. Курила. Отчаянно много, не обращая внимания на количество. Эта женщина нравилась Рошу больше, чем Вера. Странно, потому что Марина была женой откровенного врага. Она не притворялась, ничего не скрывала — а если и скрывала, то как-то исключительно интеллигентно, мягко, без вызывающей наглости.
— Да, я намерена покинуть Францию, — подтвердила Марина.
— Перед тем как разрешить вам выезд, — сказал Рош, — я хочу просить вас о любезности. Расскажите о вашем муже.
— Что именно в моем муже вызвало ваш интерес?
— Убийство Игнатия Рейсса, — сказал Рош прямо.
Дама, сидевшая перед ним, конечно, сильный человек, но вот такие-то и склонны вдруг падать в обморок или, того хуже, с синими губами задыхаться в сердечном приступе. Только что все нормально, курит и говорит, а потом — хлоп… и разбирайтесь сами.
С Цветаевой следовало говорить прямо и поменьше ее мучить.
Цветаева, кажется, совершенно не оценила такого подхода. Ее светлые глаза наполнились мучением.
— Я уже говорила какому-то корреспонденту и повторяю снова: к убийству Рейсса мой муж никакого отношения иметь не может. Я в этом уверена. Кроме того, в эти дни он находился в Париже.
— Но вы допускаете возможность непрямого участия в преступлении? — спросил Рош. — Он ведь мог, находясь в Париже, руководить операцией…
— Мой муж — глубоко порядочный человек, — оборвала Марина. — Самый благородный, самый человечный из людей… Если он, возможно, и оказался причастен к чему-то, то лишь из-за своей исключительной доверчивости. Я допускаю, что его доверие могло быть обмануто.
— Допускаете… хорошо, — бормотнул Рош. И глянул на нее испытующе. Нет, держится пока неплохо. — Теперь о вас, госпожа Цветаева. Очертите, пожалуйста, круг ваших политических симпатий. Насколько я знаю, они различаются с симпатиями вашего мужа.
— Я? — Марина выпрямилась. Сухие прямые плечи, как у мальчика. Совершенно не привлекательна. Глаза тусклые, цвета бутылочного стекла. — Я никаких «дел», как вы выражаетесь, никогда не делала. И не только по полнейшей неспособности, но и из глубочайшего отвращения к политике, которую всю, за редчайшими исключениями, считаю грязью.
Выпалив это, она замолчала. Рош помог ей прикурить. Папироса привычно лежала на желтом сгибе пальца.
— Вам известно об активной работе вашего мужа в «Союзе возвращения на Родину»?
— Разве деятельность, связанная с оказанием помощи соотечественникам, пожелавшим вернуться на родину, является предосудительной? — парировала Цветаева. — Впрочем, я в этом «Союзе» не состояла и о масштабах его работы судить не берусь.
— В результате обыска, — сказал Рош, заранее жалея Марину, — было установлено, что под видом культурной организации действовала разветвленная сеть агентов НКВД, участвовавших в убийстве Рейсса и похищении генерала Миллера.
У Роша было такое ощущение, словно в мозгу, в том участке сознания, который отвечает за проведение всех этих допросов, натерта огромная кровоточащая мозоль. Прикосновение к этой мозоли доставляло ему страдание. Ему осточертело задавать одни и те же вопросы, повторять одни и те же имена: Игнатий Рейсс, генерал Миллер. Слышать в ответ одну и ту же ложь. Он посмотрел на Марину и вдруг понял, что она испытывает то же самое.
— Я повторяю, — медленно произнесла Марина, — мой муж, Сергей Эфрон, мог действительно оказаться причастным к чему-либо. Но — исключительно вследствие своей доверчивости. Вы записали это, комиссар?
Рош помолчал, затем произнес:
— Давайте вернемся к внезапному отъезду вашего мужа, госпожа Цветаева. Вы утверждаете, что видели его в последний раз в тот день, когда он заехал домой забрать вещи?
— Да.
— Он сказал вам, чем вызван его столь внезапный отъезд?
— Делами. Я никогда не выспрашиваю подробностей.
— Почему?
Марина потушила окурок, сразу взяла новую папиросу из мятой пачки. Рош опять поднес для нее спичку.
— Потому, — медленно произнесла она, — что мы с мужем живем совершенно разными жизнями. Когда-то я дала ему понять, что это так. Он все выдержал и ни в чем меня не упрекнул. Одному Богу известно, чего ему это стоило. Теперь мой черед. Я не задаю ему вопросов. Вам понятно то, что я сказала, или вы потребуете более подробных объяснений?
— Нет, — сказал Рош. — Все предельно ясно. — Он видел, что она совершенно измучена, но отпустить ее не хотел. Стоит чуть-чуть надавить, дожать, и она проговорится. Если, конечно, что-то знает. А ведь может так статься, что и ничего не знает.