Выбрать главу

Помнишь, как мы встретились в Париже? Я никогда не мог забыть этого вечера… В Париж я приехал по заданию Центра. Один из наших агентов подозревался в измене. У нас не было прямых доказательств и все же оставить его в живых мы не имели права. Слишком многое было поставлено тогда на карту. Невозможно рисковать всей нашей работой, жизнями десятков людей. Даже если он и не был виновен. В таком случае он отдал бы жизнь за то, чтобы сохранить жизнь своим товарищам. Позволить им продолжать борьбу.

Я и сейчас в это верю. Не осуждай меня…

Руководил этой операцией Рейсс. Собственно, те аргументы, которые я сейчас тебе привел, я услышал впервые от него. Впоследствии он предал проклятию каждое свое слово, а я — нет. В этом наше отличие друг от друга. И поэтому я до сих пор жив, а он — нет. Не потому, что он «нашел в себе силы признать ошибки» и «отдал жизнь за убеждения», нет, а потому, что человек не должен скакать по убеждениям как лягушка.

Ты пишешь, что мы служили химере. Но мы — служили ей! И даже если это была химера (с чем я никогда не соглашусь), мы-mo были — НАСТОЯЩИЕ. Настоящие, Вера! Нельзя отречься от себя настоящего. Это-то и убивает верней всякой пули.

Вернусь, однако, к Кабанцу. Рейсс велел мне предусмотреть для себя алиби. И я выбрал тебя.

Моим алиби стало свидание с тобой. Я назначил встречу тебе и Кабанцу в одном и том же месте. Вы неизбежно должны были сойтись на одной лавочке. Я стрелял из засады… Мои напарники забрали труп, пока ты бежала под дождем и искала у меня защиты. Ты была такая трогательная, такая нежная… Вера. Я люблю тебя. Я любил тебя всю жизнь. Вот — единственная истина…

* * *

…Помнишь, Марина? Помнишь, Вера?.. Они приходят и спрашивают меня. Что-то я должна вспомнить, что-то очень важное, прежде чем меня отпустят.

Болевич шлет письма и фотографии. Снимки своих работ. Лепит из глины: вздыбленных лошадей, бегущих собак, портреты людей. Не портреты — впечатления, воспоминания. Прислал фото гипсового бюстика Марины. Как в насмешку. Что, не помнит:

Как живется вам с Гипсовой?..

Превратить Марину — в труху..

Это надо додуматься! Идейка почище коммунизма.

Бедный поручик Кабанец!.. Откровение о его смерти опоздало на полвека. Как, впрочем, и многое другое. Странно, но на самом деле я почти не вспоминала того человека, которого застрелили у меня на глазах, а потом так ловко выкрали. С какого-то момента я поняла, чьих рук это дело. И ни о чем не спрашивала. И вовсе не потому, что не смела задавать вопросы. И вовсе не потому, что знала: он не имеет права отвечать на них. Просто я любила Болевича. Мне было все равно, чем он занимался и сколько человек он убил. Одного, двоих, троих… Почему для него так важно уточнить: в Кабанца он стрелял, к Рейссу привел убийц, а Кривицкого заставил покончить с собой? Какая разница? Для следствия, наверное, есть смысл во всех этих нюансах и оттенках, но для Высшего Судии, в которого мой бедный Болевич продолжает не верить, различие стерто. Все трое были убиты. И наверное, не трое, а больше, просто об этих я не знаю…

Нет, какая-то другая вещь, более важная. Что-то более существенное — то, что я должна вспомнить прежде, чем меня отпустят.

Что-то самое главное в моей жизни.

Не смерти, не война.

Даже не Болевич…

* * *

Престарелая леди сидела в кресле и улыбалась. Полутемный дом окружал ее, как черепаший панцирь. Невидимые человечки расставляли в этом доме все по своим местам. Они очень торопились: леди была плоха. Но она продолжала улыбаться. Она наблюдала за их работой. Впервые за долгие годы она отчетливо видела их.

Маленькие прозрачные ручки раздвигали стены, торопливо покрывали их побелкой. В один, в два слоя, так что стены делались синеватыми. Потом они вышибли темный потолок, напустили в небо фиолетовую синеву, а вместо садика раскинули море.

Некоторое время море безмолвствовало, но человечки скоро исправили ошибку, и оно зашумело, как настоящее. Улыбка на лице старой леди стала блаженной. Она опустила веки, продолжая видеть все, что сделали для нее человечки.

Милые. Столько лет воровали у нее спички, вино, мелкие вещички, но в конце концов отработали все.

Наконец-то она увидела главное. По берегу моря медленно шла девочка лет пяти, в шляпке, в забавном купальном костюмчике. От света ломило глаза, но девочка смотрела под ноги. Она искала самые красивые камушки на берегу. Гувернантка с зонтиком бежала где-то вдали, ее фигура расплывалась в жарком мареве, и прыгал над головой кружевной зонтик.

— Мадемуазель Гучкова! Маман будет сердиться, если вы не поспите днем!

Девочка не вела и плечом. Маман не будет сердиться. Маман милая, никогда не сердится. Целует ее прохладными душистыми губами. От рук маменьки пахнет, как от коробки с шоколадными конфетами, — таинственно.

Новая волна, прошумев, принесла с собой двух юных незнакомцев. Впереди шла девушка, круглолицая, в белом, прямого кроя, платье. Босая, с золотистыми завитками волос. Волосы вились у нее от природы, растрепанные, полные солнца. А глаза, — Вера только сейчас разглядела их, — ярко-зеленые, с желтыми колдовскими искрами. Шальные.

Эта девочка в шляпке, Вера, почему-то обладала сверхзнанием. Наверное, она и тогда, в том невозможном году, обладала этим знанием, но тогда она не облекала в слова свои мысли, не берегла их, вообще не придавала им большого значения. Когда тебе пять лет, ты знаешь о мире и людях все, и это так естественно, что никак не произносится вслух. А когда тебе исполняется семь, ты начинаешь забывать и к десяти годам не помнишь ничего. Взрослые называют подростковый возраст «временем открытий». На самом деле подростки просто подбирают ошметки былого цельного знания, которое было дано им в младенческие годы. Отсюда — и знаменитая подростковая досадливость.

Теперь леди Трайл все это знала. А тогда Вера Гучкова была премудрой и прекрасной и даже не обращала на это особого внимания.

Девушка с зелеными глазами шла босиком по воде. И Вера знала, что эта девушка любит купаться обнаженной. Плыть навстречу луне по серебристой дорожке.

За нею следом, тоже босой, в подвернутых белых брюках, шел юноша, и Вера знала, что он младше, что он подобрал камушек, аметист, и подарил девушке, а она тотчас забрала и камушек, и душу юноши. Навсегда в себя.

— Марина, — сказал юноша. — Смотри, ундина…

Марина сверкнула зелеными глазами, и Вера тотчас поняла, что она считает: в подлунном мире только одна ундина, она сама. Марина, морская.

— Эти камушки становятся дома серыми, — сказала Вера.

Юноша присел перед ней на корточки, взял горсть пестрой гальки.

— Это потому, что они высыхают…

Они выискивали разноцветные камушки долго-долго, полдень тянулся бесконечно. А потом юноша и девушка как-то незаметно исчезли, растворились в солнечном мареве. Вера видела, как идет к ней гувернантка. Она сунула камушек за щеку. «Ты можешь носить за щекой целое море».

Леди Трайл засмеялась, не разжимая губ.

Всю жизнь она была благодарна тем молодым людям, что научили ее, как сохранить гальку красивой. И теперь она знает, кем они были.

Вот что она должна была выяснить.

И теперь, когда она точно это знала, море начало отступать. Волны затихли, вылизывая песок, солнце стало ласковым, а потом погасло. Замолчали смеющиеся люди в полосатых купальных костюмах, затих влекущий, как у голубки, женский смех. Взорвавшейся звездой пронесся перед глазами самоварный блик. Запах маменькиных рук, потом — надежная фигура отца, такого благородного, такого по-мужски красивого. Они не исчезали, нет, — они заполняли собой мир; они становились — этим миром.

И девочка в шляпке побежала вслед за ними по берегу, а вода и яркое дневное марево плескались вокруг ее крохотной фигурки.

— Вера, — сказала леди Трайл, не разжимая губ. И снова засмеялась.