Широкий лысый привратник Витторио, тот самый любитель баранины и голливудского „Доктора Живаго“, улыбнулся Ивану как старому знакомому и прощально поднял короткую руку. Стеклянные двери разошлись, Иван пошел по пологому спуску к такси. Декабрьское солнце попало в глаза, бодрящий воздух итальянской зимы ударил в ноздри. И вдруг он оступился, зашатался, вцепляясь в костыли. Врач и медсестра бросились, подхватили под руки. „Slowly, Ivan, definitely slowly!“ — щебетала врач, блестя узкими модными очками. Медсестра с придыханием заговорила по-итальянски. Иван стоял на месте, поддерживаемый двумя женщинами. Слезы навернулись ему на глаза. Он вдруг вспомнил все: падение, свист морского воздуха, первый удар, второй, куст можжевельника, спасший его от дальнейшего падения и третьего удара, который, безусловно, завершил бы его сорокалетнюю жизнь. „Можжевеловый куст… — прошептал он. — Да храни тебя Бог, европейский можжевеловый куст“».
— Вы уже научились читать с выражением.
— Профессия обязывает… Так вот, господин писатель, у меня вопрос по существу: что означает и какой смысл несет в себе эта сцена?
— Эта сцена, господин следователь, несет в себе то, что в ней описывается.
— Что значит «да храни тебя Бог, европейский можжевеловый куст»?
— Вот это самое и значит.
— Это не ответ.
— Я могу лишь повторить его.
— Хорошо, зайдем с другой стороны: зеленоглазая медсестра дважды снилась вашему герою.
— Совершенно верно.
— В первом сне он видел ее в Москве, на Кремлевской набережной, где она, войдя в воду в шубе, ловила рыбу огромной теннисной ракеткой.
— Да.
— Во втором он залез под стол и «самозабвенно, до умилительных слез целовал ее колени, пока она, дрожа мускулистым телом, яростно, с криками, стонами и ругательствами, печатала на машинке постановление о лишении Ивана итальянского гражданства».
— Да.
— Иван хотел когда-нибудь стать гражданином Италии?
— Вы же читали мой роман. Нет, с какой стати?
— А почему во сне он осознает себя гражданином Италии?
— А почему бы ему во сне не стать гражданином Италии?!
— Скажите, он целовал колени этой медсестры, чтобы умилостивить ее? Чтобы она прекратила печатать отказ? Чтобы она оставила ему итальянское гражданство?
— Вы никогда не целовали женщин во сне?
— Нет.
— Мне вас жаль.
— Вы отвлеклись. Смотрите, что вы пишете: «В этих коленях была такая государственная беспощадность и одновременно пьянящая женственность, что Иван целовал, целовал и целовал их в полном страхе и умилительном самозабвении». Перед чем или перед кем он испытывал страх?
— Перед образом женских колен.
— Хорошо. Я вас понял, господин писатель.
— Я могу идти?
— Нет.
— Разве допрос не окончен?
— Нет.
— Я отказываюсь отвечать на ваши вопросы.
Я их не понимаю.
— А я вот хорошо понимаю ваше упорство. Вашу скрытую, слепую, злокозненную ненависть.
— К кому?
— К нашему государству.
— Мы только что говорили о женских коленях.
При чем тут наше государство?
— При том. Мне надоела эта комедия dell'arte, длящаяся уже шестой день.
— Мой арест и есть комедия. Только не dell'arte. Это простой русский балаган.
— Сейчас разберемся… Так. Сержант, ко мне. Подследственного — вон туда.
— Чего это вы?
— Пристегнуть полностью, товарищ капитан?
— Полностью.
— Подождите… что вы делаете? Вы что, с ума сошли?!
— Снимай с него… да… вот так.
— Вы одурели?!
— Это вы одурели, господин писатель. Одурели в своей злобе. В своем желании вредить стране, которая вас кормит.
— Что вы за чушь несете?!
— Сержант, все снимайте… снимай все, не понял, что ли?!
— Вы сами захотели в тюрьму?!
— Я уже в тюрьме. С вами вместе.
— Вы… вы чего?! Ты что, кретин, хочешь работу потерять?!
— Сержант, держите его.
— Вы что делаете, уроды?!
— Держи, сержант.
— Я президенту напишу!
— Пишите, пишите… Вот так.
— Ааа!
— Вот так.
— Аааа!
— Вот так!
— Аааа! Гады!
— Вот!
— Аааа! Гады!
— И вот так!
— Аааа! Больно!
— И вот!
— Ооааа!
— И вот!
— Аааа! Не надо!
— Говори правду!
— Ааааа!
— Говори правду!
— Я все сказааааал!
— Говори правду!
— Ооо! Гады!
— Говори правду!
— Я все сказааааал!
— Говори!
— Аааа! Не надо!
— Будешь говорить?!
— Аааа! Не нааадо!
— Будешь говорить?
— Ааа! Не надоооооо!