Она это стала слушать, и вечищами своими черными водит по сухим щекам, и, в воду глядя, начала гулким тихим голосом:
-Любил, - говорит, - любил, злодей, любил, ничего не жалел, пока не был сам мне по сердцу, а полюбила его - он покинул. А за что?.. Что она, моя разлучница, лучше меня, что ли, или больше меня любить его станет... Глупый он, глупый!. Не греть солнцу зимой против летнего, не видать ему век любви против того, как я любила; так ты и скажи ему: мол, Груша, умирая, так тебе ворожила и на рок положила.
Я тут и рад, что она разговорилась, и пристал, спрашиваю:
- Да что это такое у вас произошло и через что все это сталося?
А она всплескивает руками и говорит:
- Ах, ни черезо что ничего не было, а все через одно изменство... Нравиться ему я перестала, вот и вся причина, - и сама, знаете, все это говорит, а сама начинает слезами хлопать. - Он, - говорит, - платьев мне, по своему вкусу, таких нашил, каких тягостной не требуется: узких да с талиями; я их надену, выстроюсь, а он сердится, говорит: "Скинь; не идет тебе"; не надену их, в роспашне покажусь, еще того вдвое обидится, говорит: "На кого похожа ты?" Я все поняла, что уже не воротить мне его, что я ему опротивела...
И с этим совсем зарыдала и сама вперед смотрит, а сама шепчет:
Я, - говорит, - давно это чуяла, что не мила ему стала, да только совесть его хотела узнать, думала: ничем ему не досажу и догляжусь его жалости, а он меня и пожалел...
И рассказала-с она мне насчет своей последней с князем разлуки такую пустяковину, что я даже не понял, да и посейчас не могу понять: на чем коварный человек может с женщиною вековечно расстроиться?
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Рассказала Груша мне, что как ты, говорит, уехал да пропал, то есть это когда я к Макарью отправился, князя еще долго домой не было: а до меня, говорит, слухи дошли, что он женится... Я от тех слухов страшно плакала и с лица спала... Сердце болело, и дитя подкатывало... думала: оно у меня умрет в утробе. А тут, слышу, вдруг и говорят: "Он едет!" Все во мне затрепетало... кинулась я к себе во флигель, чтобы как можно лучше к нему одеться, изумрудные серьги надела и тащу со стены из-под простыни самое любимое его голубое моровое платье с кружевом, лиф без горлышка... Спешу, одеваю, а сзади спинка не сходится... я эту спинку и не застегнула, а так, поскорее, сверху алую шаль набросила, чтобы не видать, что не застегнуто, и к нему на крыльцо выскочила... вся дрожу и себя не помню, как крикнула:
"Золотой ты мой, изумрудный, яхонтовый!" - да обхватила его шею руками и замерла...
Дурнота с нею сделалась.
- А прочудилась я, - говорит, - у себя в горнице... на диване лежу и все вспоминаю: во сне или наяву я его обнимала; но только была, - говорит, - со мною ужасная слабость, - и долго она его не видала... Все посылала за ним, а он не ишел.
Наконец он приходит, а она и говорит:
"Что же ты меня совсем бросил-позабыл?"
А он говорит:
"У меня есть дела".
Она отвечает:
"Какие, - говорит, - такие дела? Отчего же их прежде не было? Изумруд ты мой бралиянтовый!" - да и протягивает опять руки, чтобы его обнять, а он наморщился и как дернет ее изо всей силы крестовым шнурком за шею...
- На счастье, - говорит, - мое, шелковый шнурочек у меня на шее не крепок был, перезниял* и перервался, потому что я давно на нем ладанку носила, а то бы он мне горло передушил; да я полагаю так, что он того именно и хотел, потому что даже весь побелел и шипит:
"Зачем ты такие грязные шнурки носишь?"
А я говорю:
"Что тебе до моего шнурка; он чистый был, а это на мне с тоски почернел от тяжелого пота".
А он:
"Тьфу, тьфу, тьфу", - заплевал, заплевал и ушел, а перед вечером входит сердитый и говорит:
"Поедем в коляске кататься!" - и притворился, будто ласковый и в голову меня поцеловал: а я, ничего не опасаясь, села с ним и поехала. Ехали мы долго и два раза лошадей переменяли, а куда едем - никак не доспрошусь у него, но вижу, настало место лесное и болотное, непригожее, дикое. И приехали среди леса на какую-то пчельню, а за пчельнею - двор, и тут встречают нас три молодые здоровые девки-однодворки в мареновых* красных юбках и зовут меня "барыней". Как я из коляски выступила, они меня под руки выхватили и прямо понесли в комнату, совсем убранную.
Меня что-то сразу от всего этого, и особливо от этих однодворок, замутило, и сердце мое сжалось.
"Что это, - спрашиваю его, - какая здесь станция?"
А он отвечает:
"Это ты здесь теперь будешь жить".
Я стала плакать, руки его целовать, чтобы не бросал меня тут, а он и не пожалел: толкнул меня прочь и уехал...
Тут Грушенька умолкла и личико вниз спустила, а потом вздыхает и молвит:
- Уйти хотела; сто раз порывалась - нельзя: те девки-однодворки стерегут и глаз не спущают... Томилась я, да, наконец, вздумала притвориться, и прикинулась беззаботною, веселою, будто гулять захотела. Они меня гулять в лес берут, да все за мной смотрят, а я смотрю по деревьям, по верхам ветвей да по кожуре примечаю - куда сторона на полдень, и вздумала, как мне от этих девок уйти, и вчера то исполнила. Вчера после обеда вышла я с ними на полянку, да и говорю:
"Давайте, - говорю, - ласковые, в жмурки по полянке бегать".
Они согласились.
"А наместо глаз, - говорю, - станем друг дружке руки назад вязать, чтобы задом ловить".
Они и на то согласны.
Так и стали. Я первой руки за спину крепко-накрепко завязала, а с другою за куст забежала, да и эту там спутала, а на ее крик третья бежит, я и третью у тех в глазах силком скрутила; они кричать, а я, хоть тягостная, ударилась быстрей коня резвого: все по лесу да по лесу и бежала целую ночь и наутро упала у старых бортей* в густой засаде. Тут подошел ко мне старый старичок, говорит - неразборчиво шамкает, а сам весь в воску и ото всего от него медом пахнет, и в желтых бровях пчелки ворочаются. Я ему сказала, что я тебя, Ивана Северьяныча, видеть хочу, а он говорит:
"Кличь его, молодка, раз под ветер, а раз супротив ветра: он затоскует и пойдет тебя искать, - вы и встретитесь". Дал он мне воды испить и медку на огурчике подкрепиться. Я воды испила и огурчик съела, и опять пошла, и все тебя звала, как он велел, то по ветру, то против ветра вот и встретились. Спасибо! - и обняла меня, и поцеловала, и говорит:
- Ты мне все равно что милый брат.
Я говорю:
- И ты мне все равно что сестра милая, - а у самого от чувства слезы пошли.
А она плачет и говорит:
- Знаю я, Иван Северьяныч, все знаю и разумею: один ты и любил меня, мил-сердечный друг мой, ласковый. Докажи же мне теперь твою последнюю любовь, сделай, что я попрошу тебя в этот страшный час.