В толпе послышался ропот. Сверху, с возвышения, где сидели высокорожденные, неслись негодующие выкрики.
— Сверкающий! — воскликнул несчастный Нирул, приложив руки к груди. — Клянусь Нетоном, это непреднамеренная описка… Перо в порыве вдохновения подбежало к краю пергамента и… Всеми богами клянусь, у меня даже в мыслях не было посягать…
— Пергамент доказывает обратное.
— Это стихотворение… оно удостоилось на состязании высочайшего одобрения!
— Для слуха было незаметно, но недремлющий глаз светозарного Павлидия сразу обнаружил преступное намерение.
— Это ужасная ошибка! Я всегда боготворил Ослепительного, мудрого учителя поэтов Тартесса… Я всегда следовал…
— Помолчи, Нирул. Кричишь, как на базаре. Твое преступление доказано. Теперь я спрашиваю: случайно ли оно?
— Случайно, сверкающий, клянусь…
— Оно не случайно. Мне известно, что ты втайне сочиняешь стихи, уклоняющиеся от образцов.
— Навет!
Укруф сделал слабое движение рукой, и тотчас слева из толпы горожан выдвинулся человек с неприметным, как бы заспанным лицом. Он почтительно поклонился судье, тренькнули его медные серьги.
— Говори все, что знаешь, Карсак, — велел Укруф. — Нам следует выявить истину до конца.
— Я знаю немного, сверкающий, — начал Карсак с некоторою опаской. — Но долг повелевает мне разоблачить даже малейшее сомнение… Однажды я слышал, как поэт Нирул читал в узком кругу тайные стихи. Там было сказано… Дословно не припомню, но была там строка… Мол, никому не ведомо, зачем Тартессу голубое серебро, но… как там дальше… но голубое небо нужно каждому…
Мгновение стояла мертвая тишина. Потом прошелестел женский голос:
— Какой ужас…
И сразу выкрики:
— Умник проклятый! Зачем, говорит, голубое серебро!
— Делать им нечего, писакам.
— Стишки кропать каждый сумеет, а вот постоял бы у горячего горна.
— На рудники его, умника этакого!
— Ну подожди, Карсак, продажная собака, выпустят тебе кишки!
До сих пор судья Укруф сидел неподвижно, бесстрастно, но при последнем выкрике мигом выпрямился в кресле, вперил в толпу жесткий взгляд.
— Вот оно! — провозгласил он высоким своим голосом. — Вот оно, пагубное воздействие сомнения, вредоносные плоды недозволенного стихотворства. Угрожают честному служителю тартесского престола! Никто тебя не тронет, Карсак, ты под охраной закона. А тот, кто выкрикнул угрозу, — тут Укруф еще повысил голос, на впалых его щеках проступили алые пятна, — этот злодей пусть не думает, что уйдет от возмездия! — Он перевел взор на подсудимого, заключил: — Преступление Нирула, сына медника Нистрака, внука цильбиценки, пробравшегося в стихотворцы, доказано. Закон двенадцатый гласит…
Выждав немного, добавил:
— Однако милосердный наш царь Аргантоний разрешает заменять смертную казнь высылкой на рудники, дабы обильным потом преступник мог искупить вину и заслужить прощение. Приговариваю Нирула, бывшего стихотворца, к работам на руднике голубого серебра. Суд закончен.
Стражники шагнули к Нирулу, взяли за руки. Раздался жалобный голос Криулы:
— Укруф, не губи моего сыночка… Пощади-и-и!
— Перестань… — бормотал Нистрак. — Слышь ты… Накликаешь беду на нас всех… Отрекись лучше…
— Пусти! — рыдала Криула, вырываясь и простирая руки к судье. — За что… За что губишь!
Нирул смотрел на мать, лицо у него было перекошено. Вдруг сильным движением он оттолкнул стражников, бросился к краю бассейна, закричал исступленно:
— Не проси у них пощады! Мне уж все равно — не вернусь я… Протрите глаза, тартесситы!..
Подоспели стражники, один ткнул Нирула в спину древком копья, другой хватил плашмя мечом по голове. Нирул зашатался, рухнул на четвереньки.
— Свирепые, однако, законы в вашем Тартессе.
— Рабовладельческие. Мы-де устроили все так, как нам удобно, и ничего менять не позволим. Вот, например, лет за сто до описываемых нами событий в Локрах, греческой колонии в Южной Италии, был закон: тот, кто хотел внести предложение об изменении существующего порядка, должен был явиться в собрание с веревкой на шее.
— Это еще зачем?
— Чтобы удавить, если его законопроект будет отклонен.
— Веселенький закон… Теперь насчет цильбиценов. Вы полагаете, что в те времена могло существовать расистское законодательство?
— Страбон писал, что тартесситы имели свою записанную историю, поэмы, а также законы, изложенные в шести тысячах стихов. Это, пожалуй, признаки солидной цивилизации. Ясно, что Тартесс намного опередил в развитии соседние иберийские племена и среди шести тысяч его законов мог быть и такой, в котором отражалось презрение правителей Тартесса к тогдашним варварам.
7. ПИР У ПОЭТА САПРОНИЯ
Широкая проезжая дорога, рассекая Тартесс на две половины, тянулась с севера на юг, к базарной площади, к верфям и причалам порта. В восточной части города, пыльной и жаркой, изрезанной грязными протоками, ютился ремесленный люд — медники, гончары, оружейники. С утра до ночи здесь полыхали горны, тяжко стучали молоты, над плоскими кровлями стелился рыжий дым, смешиваясь с чадом очагов, с могучими запахами лука и жареной рыбы. Домишки тесно жались друг к другу, были они высотой в человеческий рост — строить выше ремесленникам не дозволял особый царский указ.
В юго-западной части города, обнесенной крепостными стенами, жила знать. Дворцы здесь были обращены не к заболоченным, поросшим камышом берегам Бетиса, а к синей океанской равнине. К северу от крепости остров полого повышался, взгорье густо поросло буком и орешником, и тут, в лесу, на зеленых полянах стояли загородные дома тартесских вельмож. Здесь по вечерней прохладе они пировали и развлекались, и стражники в желтых кожаных доспехах бродили по трое среди деревьев, оберегая их покой.
Сюда-то, в загородный дом Сапрония, и привел Горгия присланный за ним молчаливый гонец.
Пробираясь вслед за гонцом по темным лесным тропинкам, Горгий беспокойно думал о том, что принесет ему нынешний вечер. Все складывалось не так, как он полагал. Вместо привычной честной торговли (с криком, божбой поспорить о ценах, потом сойтись, ударить по рукам, скрепить сделку обильной выпивкой) пугающе-непонятные разговоры с недомолвками. Запреты какие-то: с одним не торгуй, с другим не торгуй, сиди и жди… А чего ждать? Пока карфагеняне не заграбастают Майнаку? Тогда и вовсе не выберешься с этого нелюбимого богами конца ойкумены… А дни идут, наксосский наждак как лежал, так и лежит мертвым балластом в трюме, и люди ропщут от здешнего пекла и запрета сходить на берег, и Диомед куда-то запропастился, и растут расходы (не похвалит за это Критий, ох, не похвалит!). Вот и сейчас он, Горгий, тащит, прижимая к груди, две амфоры с дорогим благовонным жиром — а ведь и обрезанного ногтя за них не получит, придется отдать задаром тому толстяку.
Не любил Горгий пустых расходов.
Но еще больше тяготило его мрачное предчувствие. В знойном небе Тартесса не появлялось ни облачка, но всем нутром, всей кожей ощущал Горгий приближение грозовой тучи. Пугал запрет Миликона идти сухим путем. Почему он велит обязательно плыть морем? Он-то не выжил из ума, знает, что у карфагенян целы перья в хвосте. Поди-ка ощипай такую цапельку — как бы самому не угодить ей в длинный клюв… И как понимать странный его намек: «Никто тебе ничего не передавал?»