В пакете кроме двух батонов оказалась большая круглая пластиковая коробка, на которой было написано «Rama», и маленькая ярко-желтая прямоугольная картонная.
– Lipton, – прочел он. – Yellow Label Tea.
Щедрость соседки превосходила все мыслимые приличия.
– Да у меня, можно сказать, сегодня пир горой! – не слишком весело пошутил он и привычными движениями зажег конфорку под чайником, достал чашку, уселся за стол.
– Ну-с… Арахисовое масло… Посмотрим, что это за зверь такой, – сказал он сам себе и хватанул ножом по батону.
Густая, чем-то похожая на горчицу масса равномерно растеклась по поверхности куска хлеба. Он откусил и тут же понял, что без чаю горьковато-приторно-сладковатую еду не проглотит. Но чайник еще и не думал закипать, и от нечего делать Николай уставился в окно, за которым беспросветно, монотонно моросил мелкий дождик. Шла вторая половина осени, однако о снеге не стоило и мечтать. Ни один фонарь не освещал глухой, сопливый ноябрь. Темно и нудно было за окном.
Наконец чайник свистнул, Николай распечатал коробку, достал пакетик, с удивлением обнаружив, что чувствует едва уловимый аромат чая.
– Эко я… изголодался-то, – невесело усмехнулся про себя и с наслаждением глотнул обжигающую терпкую жидкость.
Отрезав второй кусок хлеба, Николай сперва намазал его тонким слоем того, что было похоже на сливочное масло, и только потом добавил слой арахисовой массы. Вкус стал мягче, не так сводило горло от непривычно-резкого, приторного ощущения жирной сладости.
Еда оказалась неожиданно сытной, и от двух бутербродов он разомлел… Лениво рассматривая увесистые, тусклым серебром отсвечивающие жестяные банки, Николай прикинул, что при экономном использовании этого ему хватит еще как минимум на месяц. Надо только обеспечить себя хлебом. Покопался в кармане штанов, достал смятую бумажку с телефоном.
– Лилия Ивановна, говорите… доцент… Розетки, говорите, сгорели… ну-ну…
Давясь собственным сарказмом, он швырнул бумажку на стол, аккуратно завернул хлеб, убрал в буфет банки, чай, блюдечко, на которое выложил уже использованный пакетик (авось заварится второй раз), ополоснул нож и чашку…
Дальше делать было нечего. Потому что, разглядывая листок с записанным на нем телефоном в свете свечи, он понял, что почти не различает букв и цифр. А значит, пока не дадут свет, работать не сможет. То, что читать и писать в таких условиях он не приспособлен ни физически, ни психологически, вызвало у него новый приступ самоиронии. И потому что вспомнил: все великие базовые открытия в физике были произведены и записаны именно в неверном пламени стеариновых огарков, и потому что ощутил вдруг, что неожиданно быстро привык к своему пусть однообразному, странному, но строго размеренному бытию. Теперь же, когда в нем произошел досадный сбой, он не знает, чем себя занять.
От непривычной сытости клонило в сон. Прихватив догорающую свечу, Николай добрел до комнаты отца и, по памяти обогнув предполагаемый ареал рассыпанного стекла, рухнул на диван.
В их с Ленкой кровати он не спал со дня ее отъезда. Тогда, вернувшись из деревни, чтобы заглушить в себе Анюткин крик, не выветрившийся из памяти за почти три часа дороги, он тут же сел работать. Очнулся далеко за полночь. Голова гудела, разбирать постель было лень, и он, не раздеваясь, даже не сняв ботинки, устроился на отцовском диване.
С того вечера так и повелось: отпадая от расчетов и выкладок, гипотез, тезисов и выводов, он, закутавшись с головой в старенький клетчатый плед, сворачивался под ним калачиком и проваливался в тяжелый густой сон.
Да… и вправду… Его быт как-то быстро опростился до невозможного, словно с облегчением отбросив все лишние заботы, связанные с необходимостью «выходить в люди». Ничуть не парясь тем, что спит не раздеваясь, а даже радуясь этому – не надо будет устраивать день «большой стирки», возиться с просушкой и глажкой белья, тратя драгоценное время на эти глупости! – уже на вторую неделю своего отшельничества он перестал и бриться. Сперва ему даже было забавно каждое утро рассматривать в зеркале ванной комнаты свое постепенно затягиваемое ряской щетины и оттого становящееся каким-то не своим, непривычным, лицо – бороды он никогда еще не носил и потому испытывал жгучий интерес: а каким он с ней будет? Но это занятие быстро ему наскучило, поскольку ожидаемого ощущения собственной академичности борода не прибавила. Поэтому всей радости от нее было в том только, что не приходилось теперь каждое утро, чертыхаясь, выскребать бритвой кожу до синевы. И вскоре он принимался рассматривать себя в зеркале только тогда, когда стремительно курчавившаяся поросль начинала ему мешать и ее приходилось неловко укрощать ножницами.