Появился Поленыч в поселке с бочонком корейской капусты — чинши. Ел он ее ко всякому блюду и нас приохотил. Страшнее яства я не пробовал.
Вряд ли кто без привычки мог выдержать объединенный аромат лука, перца, горчицы, черемши, чеснока, горького и сладкого разнотравья, кислых соусов, выдержанных и забродивших, от которых сводило челюсти, как после восьмичасового непрерывного смеха.
Поленыч был завхозом полевой партии, в которой начинал свою геологическую биографию Сережа Рожков. Великий клан геологических завхозов — особая республика. Любое начальство стоит перед ним с протянутой рукой. А о нас-то и говорить нечего, были мы в долгу и в зависимости и всегда заискивали перед ним, даже не чувствуя иногда вины, просто так, на всякий случай, ведь все равно когда-нибудь проштрафишься или будешь чего-нибудь просить. А когда просишь у Поленыча, у тебя становится такой дурацкий вид, что тебе невозможно не отказать. О его скупердяйстве ходили легенды, но он не обижался.
— Эх вы, лентяи, — ворчал Поленыч.
— Поленыч, — потупив глаза, ковырял носком ботинка землю Сережа Рожков, — Поленыч, дай веревки, растяжки на палатке заменить надо, начальник ругает.
— На твоей, что ль, палатке? Когда ж ты их успел растрепать?
— Дак сам знаешь, тонули мы, да и дожди были, размокли, да и веревки старые… куда уж, второй сезон… А у тебя целая бухта, совсем новая, и капрон, не жиль!
— Ты, сиз-голубь, на бухту глаза закрой, — отрезал Поленыч. — Ты вот лучше не тони.
И уходил. И приносил Сереге веревки, связанные из клочков и обрезков, правда, крепко связанные морским узлом.
— Вот, бери, сиз-голубь. Добрые веревки, как новые. Послужат, послужат…
— Дак тут ведь только узлы новые!
— Коли б старые были, так и не давал бы… Иди. Лучше дров заготовь, пока погода.
— Дров и так на весь год, куда уж!
— Ну палатку зашей. Ведь есть дырья? — сочувственно спрашивал Поленыч. — Ну, откройся, есть дырья?
Вздыхает Серега. Очки грустно висят у него на носу. И уходит он штопать палатку.
А Поленыч все ворчит:
— Лентяи! Им бы все транзистор слушать, хали с галей бы плясать!
После месяца бродяжничания мы вернулись на базу отдохнуть дня три, привести себя в порядок, «почистить перышки», как говорил Поленыч.
Начальник с Поленычем подсчитывали продукты. Один мешок с мукой оказался подмоченным керосином. Поленыч недоглядел, и кто-то положил мешок рядом с канистрой.
— Вот что, — сказал начальник, — муку выбрось, ну а стоимость, как обычно, распишешь на всех.
— Ладно.
Но Поленыч ослушался, жаль ему было казенного добра, и долго еще нам в каждой приправе, в каждом блюде, изготовленном заботливым завхозом, чудился неистребимый привкус керосина, он чудился даже тогда, когда вся мука кончилась, хотя Поленыч каялся и говорил, что положил ту порченую муку только один раз, и то «по недосмотру, сиз-голуби, по недосмотру».
— А перец? Перец тоже по недосмотру? — мелко сводил счеты Серега.
Поленыч менялся в лице. Он не любил прошлогодних историй. А она была как три капли воды похожа на эту.
На базе оказался излишек перцу, и Поленыч, подготавливая нас, три дня рассказывал о пользе восточной кухни и потом совал перец в каждую еду, пока не переусердствовал и вместо борща (кастрюли были все одинаковы) сыпанул полпакета в компот.
Почистив перышки, мы ушли в маршруты.
Потянулись бесконечные дожди.
Когда устанавливалась затяжная непогода, Поленыч нас баловал. Раз в два-три дня он присылал с каюром пироги. Он делал их с ягодами, с грибами, с рыбой, с консервированными компотами, с мясом, с сухофруктами, с сухой картошкой, присылал сладкие булочки — и обязательно баночку чимши. Начальнику в записке писал: «Ты чимшу поешь, чимшу, полегчает». Он знал, что в непогоду у нас портилось настроение. А пироги он считал самым верным средством от всех душевных невзгод и любил пироги в любом виде, и сам их пек отменно.
— Я — это што, вот баба моя пекет пироги — вот это пироги, вовек не забудешь! Поем зимой пирогов, а летом в поле надо. Ежели человек без природы — скушный он человек. Значит, в ем основного, вот как бы стержню, не хватает. А по-научному — центр тяжести. В каждом человеке он должен быть — центр тяжести. Ежели этого центру нет жизнь пойдет наперекосяк, ни себе радости, ни людям пользы.
Черная меланхолия неслышно съедала безмятежную душу Сереги Рожкова. Прислушивался он к себе и никак не находил этого самого центра тяжести, и стержня не находил, как ни старался.