Вопросов ни у кого не возникло.
А Протопопов и Верховский приближались к месту, где разворачивались главные события нашего повествования. Владимир Сергеевич лихо рулил и не забывал размахивать осиновым колом— якобы для устрашения Бородавина. Но Сила Игнатович видеть этого не мог, так как его голова была обернута шкурой, а поверх шкуры сидел Гай Валентинович Верховский.
Номера на автомобиле Владимира Сергеевича отсутствовали, поэтому ехали окольными путями, всячески избегая встреч с автоинспекцией. Один раз даже воспользовались детской площадкой и раздавили песочницу. Наконец оказались на парковой аллее. По прикидкам Владимира Сергеевича, дом Кирбятьевой находился на противоположной стороне парка. Фары в его автомобиле предусмотрены не были, освещение в парке не горело, и двигаться приходилось наугад, потому что наступил вечери смыкавшиеся где-то наверху, над аллеей, деревья почти не пропускали свет.
Со скоростью пешехода, рискуя угодить в какую-нибудь канаву, они целый час преодолевали три с небольшим километра. Мотор несколько раз замолкал, и тогда Владимир Сергеевич, матерясь, колдовал над проводками и вдыхал в него новую жизнь. Всю дорогу он говорил без умолку, пересказывая Верховскому свою красочную биографию, но тот слушал вполуха. На тряской дороге у Гая Валентиновича пуще прежнего разыгралась боль в желудке, и он думал об одном: когда же всему этому придет конец.
Бородавин лежал недвижим; не знай Верховский о его бессмертии — вполне мог бы предположить, что вампир задохнулся под пыльной шкурой.
— Молчит? — спрашивал время от времени Протопопов и сам себе отвечал: — Молчит. И правильно: молчание — золото.
После этого обычно наступала пауза, и слышно было только, как тяжело, с перебоями, дышит мотор и хрустят под колесами сухие ветки. Затем Владимир Сергеевич вновь седлал любимого конька и пускался в воспоминания.
— С детства мне свойственна смелая парадоксальность независимых суждений, — говорил он, всматриваясь в темноту. — Происхожу я из крестьян Архангельской области, почти что из Холмогор, и ум у меня генетический. Еще дед мой был славен своими размышлениями, за что подвергался нападкам односельчан, далеких от науки и философии. Вот, к примеру, сейчас модно детей в пробирках выращивать, а он еще при царе высказывал такую идею. Суть ее сводилась к сбережению народных сил. Приметил мой дед, что бабы носят ребенка по девять месяцев и работают из-за этого вполсилы, а иная и вовсе спустя рукава. А если рыбу солить, если покос, если посевная или, напротив, уборочная? Куда ей с животом, мешает ей живот снопы вязать. А тут сослали к нам студента-химика одного, и тот с собой книг понавез. Сам ссыльный понять в них ничего не мог, потому что глаза у него уже были замылены профессорами. Зато дед, натура невинная, неиспорченная ученой болтовней, сумел извлечь немало пользы. К примеру, прочитал он про гомункулюса. Ясно, что в условиях лженаучной алхимии гомункулюса вырастить нельзя, но ясно и то, что выращивать его нужно, — идея-то сама по себе хорошая. Вот дед и загорелся ею, даже письмо Менделееву написал: так, мол, и так, предлагаю вам незамедлительно приступить к проблеме выращивания гомункулюса научным способом. Менделеев, правда, ему не ответил. Ну да ладно, наша косточка такая — мы не гордые, да упорные. Не стал дед ждать, пока наука созреет до его идеи, и занялся прогнозом общественных последствий все общей гомункулюзации. Не потому, что я внук, а по справедливости скажу: за одну постановку такого вопроса ему положен памятник. Завершил он работу к середине семнадцатого года и послал тезисы Керенскому. Главное, что было в тезисах, — это предложение организовать соответствующие фабрики, чтобы гомункулюсов создать столько, сколько нужно. Но Керенский тоже не ответил — ему матрос Железняк помешал. Дед запил горькую и помер, не дожив до окончания гражданской войны, а в году этак двадцать третьем пришло на его имя письмо из Совнаркома: дескать, идея ваша ценная, и государство рабочих и крестьян готово ей споспешествовать. Отец мой дедовы философские разработки послал в Москву, и куда они делись, не знаю. Кое-кто на них, думаю, диссертации защитил, и если копнуть поглубже, то все эти детишки в пробирках окажутся дедовыми крестниками. Сам отец пошел по технической части. Он изобрел установку по разжижению северных льдов и послал чертежи академику Шмидту Отто Юльевичу. Установка должна была нагревать воздух на трассе прохождения судов и принесла бы огромный экономический эффект, но Шмидт почему-то не ответил. Полагаю, из-за возможной реакции Голландии, которая при массовом внедрении таких установок и, соответственно, массовом разжижении льдов ушла бы под воду. Видимо, тогда момент для этого еще не созрел. Между прочим, есть и у меня идейка в развитие отцовской. Если его установку, так сказать, глобализировать и обратить на вечную мерзлоту, то это позволит внедрять за полярным кругом субтропические культуры и создаст условия для размножения клонированного мамонта. Россия, в сущности, родина мамонтов, мамонт — русское национальное животное и наше отечественное достояние, и было бы политической ошибкой отдавать его клонирование на откуп американцам. Ведь мамонт — это и шерсть, и бивень, и шкуры, и даже мясо и молоко. Затрат на размножение мамонта нуль, наоборот — одна прибыль, в субтропической тундре мамонт выдюжит на подножном корму. А пасти его можно с вертолетов. Как раз занятие для голландцев, им ведь, когда Голландия уйдет на дно, ничего не останется, как переселиться в заполярные субтропики. С коровами у них получается, почему бы не попробовать с мамонтами?..