Вера молчит, от усталости и непонимания у ней выступают веснушки; голубенькая ленточка глаз неумело краснеет. Ей трудно в этом огромном списке найти себя и отца; список дальше — человека в солдатской шинели; она подходит к нему, кивает головой и говорит растерянно: «да… да…».
Шнуров прячет пальцы в холодные и широкие (такие теперь амбары и склады) рукава шинели. Он сосредоточенно, словно совсем о чём-то другом, говорит коменданту:
— Почему вы здесь не топите? Дров нет, — сломать конюшни и — вытопить… А то не жрамши и ещё в морозе.
Он быстро подсчитывает фамилии, суммы. Оказывается — сто сорок восемь. Он пересчитывает ещё раз, нет, правильно, — сто пятьдесят. Меж бровей ложится холодная морщина, словно весь список поместился туда; он пожимает руки — благодарит — членам тройки и немного напыщенно отвечает Моштакову:
— Удовлетворить ваше ходатайство о гражданке Татищевой не могу. Если мы сами будем сбавлять или прибавлять суммы контрибуции — для чего же заставлять буржуазию производить раскладку? С одиннадцати часов финотдел начинает производить приём денег и золота; если в сутки деньги не будут внесены, — произведём выемку и немедленный расстрел отказавшихся. Копию списка можете взять себе, по этому списку внизу выдадут пропуска на всю ночь.
Глава пятая
Ночью чёрные ходы гостиницы «Гранд-Отель» наполнились шорохом, шёпотом, запахами выцветших духов. На обледенелых площадках — ах, двери казались меньше ступенек — в тонкую дверь надо стучать, как в сердце, потому что он — старый партийный работник и привык в тюрьме чутко спать.
Он отворяет дверь — сначала под ногами снег (это от шуб), затем под головой толпа. Горит сальная свеча в привычных руках коридорного, нет, они не на коленях — так значительно легче — они жмут ему локти, трогают ласково за руки. Он ещё сонный, в волосах его словно шорох бумаг, во сне он видал длинные очереди с резолюциями.
Голос у него необычайно широк; все шипят, приседают. При виде их дрожит испуганно свеча коридорного:
— В чём дело-о?..
Да, это они знаменитые конские заводчики (у них прыть едва-едва осталась в зрачках), они впереди везде, — из них один у Керенского в правительстве был, — они суют ему мотивированные заявления, все на чудеснейшей бумаге машинками, у которых буква легче нежнейшего поцелуя. Они не могут заплатить.
Их гонят, захлопывают дверь, — но вся его комната наполнена стаей телефонных звонков. Он никогда не замечал — такое количество аппаратов. Телефоны в пятьдесят голосов (ему в заседании тройки член коллегии ЧК говорил — нет одинаковых людей, умирают все по-разному, а хуже всех — спекулянты) — и все голоса похожие. Важное, экстренное, экстреннейшее.
— Контрибуция?
— Конечно, конечно, вы понимаете!
Трубка катится по столу, а в ней ещё пищит список.
— К чорту!
Телефоны звонят ещё — словно бьётся мёрзлое стекло.
Он, уже спокойный, чуть длинный ростом (может быть, от струи — вода удлиняет человека), льёт воду в таз. Ещё темно, умывшись, он поедет в исполком — сегодня, несомненно, выяснится политика профсоюзов в деле взаимоотношения хозяйственных и союзных органов.
Здесь входит Вера.
Глаз её не видно, но беличья шапочка имеет голубой цвет; у ней немного отрывистый голос — оттого, что она стоит у косяка двери.
Она думала всю ночь, её отец тоже не спал. Если бы она вчера сказала ему, товарищу Шнурову, под радостью о получении денег, возможно он согласился бы сбавить. Но она тоже была рада за народ, который хоть немножко перестанет голодать. (Шнурову надоели слёзы, он смотрит на паркет, прожжёный эглями из самовара, и ему непонятно совестно поглядеть на неё — плачет или нет?) Её отец! Он — честный и порядочный человек, он первый в городе пошёл присягать новому правительству Керенского, возможно — он бы присягнул и вам, но вы ведь не требуете присяги! Он первый понял — солдаты не хотят войны и оттого устроили новую власть, он отказался председательствовать на митинге офицеров, протестовавших против захвата власти. У него подагра, у него дурное сердце — ему нельзя волноваться. Всё, что она может, она продаст, всё, всё — но у них не хватит четырёх…