13
Письмо с неправильно наклеенными марками шло до Хиллтоп-роуд долго, а до Чилтерн-стрит и того дольше. Прежде чем устроиться в кресле, чтобы его прочитать, Герц поглядел на подпись: Фанни Шнайдер (Бауэр). Этого он так или иначе ожидал от благовоспитанного почерка на многочисленных листах тонкой бумаги. Это был почерк той, что предъявляла крупный счет миру, не слишком заботясь о том, что этот мир требует взамен. Занятно, что, перестав ждать этого письма, которое спасло бы его от многих горестей и разочарований, Герц остался бесстрастным, когда его прочел. Подобно всем запоздавшим посланиям, оно не попало в цель, утратило свое назначение. Он несколько секунд держал в руках тонкие страницы, спрашивая себя, почему они оставили его настолько безразличным. Содержание не имело большого значения. Реальность существования Фанни Бауэр была размыта годами отсутствия, розности. Он до сих пор мог вызвать в себе то ощущение розности, которое, должно быть, оставалось невостребованным с момента их последней встречи. Это было его неудавшееся, оставившее после себя чувство стыда и смятения, предложение руки и сердца в несуразно пышной обстановке «Бо Риваж». Даже после того, как отказала ему, Фанни взяла сумочку и напомнила матери, что пора переодеваться к обеду. Ее мать, в которой он с трудом мог узнать свою энергичную тетушку Анну, молча последовала за нею, удостоив Герца лишь взглядом, где было одобрение, признание его поклонения, но в то же время этот взгляд говорил ему, что в этом поклонении больше нет нужды, что сам он больше не рьяный мальчик, что он перерос рьяность, не снискав попутно мирского успеха. Возможно, та рьяность проявилась в его сватовстве, которое совершенно не вязалось с этим отелем, этой комнатой с высоким потолком, в которой он внезапно почувствовал себя в одиночестве.
А возможно, розность длилась еще дольше, начиная с детской вечеринки по случаю дня рождения, когда он раболепно глядел на свою кузину, восхищаясь ее надменностью, ее непостоянством, желая, чтобы все это было только для него. Со временем он разглядел наигранность в ее поведении, но не ставил ей это в вину. Просто она была лучше готова к жизни в этом мире, чем он. Он видел, что она будет капризной, скучающей, что она нарочно не станет скрывать скуку, для того чтобы другие старались ее развлечь, и станет терзать их в ответ, чтобы искреннее признание в любви или преданности стало чем-то аномальным, как будто произнесенным на незнакомом языке. Он понимал даже тогда, во время того детского праздника, что она жестока, а он обречен на верность. Как пренебрежительно она обошлась с ним, когда он не понял игры, которую она затеяла! Игра состояла из признаний, дерзостей и фантов, одна из тех оскорбительных игр, в которые нужно играть с максимальной изобретательностью, чтобы не потерять лицо. Он позорно провалился и, по мнению всех, был так нелеп, что Фанни прогнала его и посадила в угол, где он сидел с озадаченной улыбкой, пока игра продолжалась без него.
То ощущение отверженности осталось с ним и сообщалось каждому его последующему действию. Сквозь годы он до сих пор помнил с печальной отчетливостью свои страдания, в которых тогда еще не смог распознать взрослого чувства, пришедшего им на смену. И в Нионе он счел свою отставку неизбежной и желал только, чтобы она дала ему больше времени рассмотреть ее, понять, какие изменения произошли в ее внешности, поговорить о жизни каждого из них, а если возможно, то и о чувствах. Этого ему не позволили: годы вызвали слишком много изменений, чтобы все их можно было описать, даже если бы на это нашлось время, о чем он тщетно мечтал. Вместо этого тетя пригласила его с ними пообедать. Узнав, что он уезжает на следующее утро, Фанни улыбнулась, но разговор свела к самым банальным фразам, и обращалась в основном к матери.